Как вязать шапку с шишками

Веркин Эдуард

Облачный полк

Глава 1

– Как свистеть-то?

– Можно не свистеть, можно кричать.

– Кричать?

– Издавать боевые кличи, – поясняю я. – Вот так, примерно.

Я кричу. Мне кажется, получается не очень. Пискляво, как-то даже капитулянтски, я от себя такого не ожидал. Вовка хихикает.

– Не страшно, – говорит он. – Совсем-совсем. Надо могучее. Я про теннисистов видел передачу, они всегда кричат, так сильнее бить получается. И каратисты кричат. И штангисты – они тоже ведь толкают. Толкать, наверное, тоже с криком легче?

– Наверное.

– Тогда попробую.

Вовка набирает воздуха, разворачивает облезлые от загара лопатки и с чужим криком срывается с места.

Перепрыгивая через корни сосен, выставив перед собой руки, несется по песчаному откосу, врезается в нос лодки. Бешено месит ногами песок, зарывается почти по колено, рычит, упираясь лбом в водорез.

Лодка сдвигается. Сантиметров на двадцать, на полшага.

– Видел?! – победно кричит Вовка. – Видел, а?! А ты говорил!

Он оставляет лодку, заходит по колено в реку, сует голову в воду. Минуту держит дыхание, легкие развивает.

– Тут везде рыба мелкая сидит, – Вовка выныривает, проглаживает ладонью волосы, отжимает влагу. – Килька какая-то наглая… Видел, как лодка сдвинулась? На метр!

– Так до вечера толкать будешь.

– Не, не до вечера. Уже немного совсем осталось, я уж додавлю.

Вовка вновь поднимается по берегу, собирает створки жемчужниц. Кажется, он собирается сделать из них ожерелье.

– Еще раза три, – говорит Вовка. – Потом вода уже сама подхватит.

Вовка прячет жемчужниц в рюкзак, поворачивается к реке, разбегается, врезается в лодку, двадцать сантиметров.

– Ага! – Вовка пинает посудину в бок. – Вот так!

Возвращается, набирает высоту, и обратно.

Этим он занимается уже почти час. Упорный, я бы давно бросил. Взял бы вон ту жердину, подцепил бы киль, навалился плечом, да и сдвинул. Или за корму раскачал, лодка бы и снялась. Но ему так не интересно.

Я сижу на обрыве, греюсь, шевелю пальцами, ага, суббота, суббота ленива, как старый пес. Особенно до обеда, смола и мед, и пахнет примерно так же, и в небе висят сонные птицы, кажется чайки, ну-ка…

– Это парапланы, – перехватывает Вовка мой взгляд. – В Рыбачьем пять штук, по восемьсот рублей катают. Говорят здорово. Над заливом, и вдоль берега…

Вовка вздыхает.

– Твой дед меня убьет, – отвечаю я.

– Да он и не узнает, – отмахивается Вовка. – Он свечи менять думает, теперь целый день провозится.

– И отец убьет, – напоминаю я.

– Отец сам с парашютом прыгнуть собирается.

– Он уже двадцать лет собирается. Еще пару годков и ни один парашют его уже не выдержит.

– Это да…

В полдень часы переворачиваются, время чуть ускоряется и жизнь уже не так интересна. А с восьми до двенадцати то, что надо, чувствуешь перспективу. Минуты не спешат, и ты не спешишь вместе с ними, можно забраться поглубже в кресло и смотреть на залив, на острую полоску воды между красными соснами, иногда там мелькает белый парус, а иногда зеленый.

Сегодня никакого.

Вовка залезает на сиденье лодки, срывает бандану, машет в небо. Поскальзывается, падает в воду, поднимается, трава через плечо, выбирается на песок. Толкает лодку, все, мимо, устал.

– Опять не получилось, – говорит Вовка. – Тяжелая…

– Помочь?

– Не, не надо, завтра сам столкну. Все равно сегодня не успели бы.

Это точно, сегодня мы вообще редко куда успеваем.

– Пойдем что ли…

Вовка смотрит на часы.

– Пойдем, а то опять орать будут. Весла только возьму…

Он сбегает к лодке, выворачивает весла. Тяжелые, почерневшие, настоящие весла с пиратских шлюпок. Забрасывает на плечи, продавливаясь в песок, взбирается наверх. Пытается насвистывать залихватское, весла раскачивают его справа налево.

Мы шагаем сквозь сосны, Вовка цепляется веслами, а тащить их вертикально у него сил не хватает. Когда падает в четвертый раз, начинает ругаться. Сначала ругает весла, затем лодку, затем своего тренера, погоду и почему-то японцев, чем уж они ему не угодили? И белок, которые обнаглели и украли у него с утра две чурчхеллы, они его доведут, возьмется за пневматику…

Весело у него получается, злобно. Очень скоро я понимаю истоки вдохновения – на веранде дома нас уже поджидают. И скоро ругают уже Вовку. Занудно, долго, на два голоса, один мудрее другого, мне надоедает это слушать, и я отправляюсь на веранду. Устраиваюсь в кресле, надеваю валенки, вытягиваю ноги. Валенки в августе, сон в субботний полдень.

В двенадцать просыпаются звуки. Вовка притащил из гаража стремянку и разбирает антресоли. Гремит алюминиевой посудой, роняет чугуны и подшивки «Роман-Газеты», роняет котелки, футляр от аккордеона, старые пластинки с небрежными царапинами вдоль и глубокими поперек, брошюры о лыжном туризме и аквариумистике, связанные в плотные пачки. Брякает самоварами – когда-то я коллекционировал самовары, можно сказать, был знатоком самоварного дела, до сих пор отличу по звуку – вот грохнулся настоящий столетний тульский пузан, двухведерный, с медалями, а вот наш, легонький, хотя и тоже тульский, покатился, как консервная банка, звук несерьезный.

А еще другие звуки, мопед, например. Дребезжащий и звонкий, похожий на будильник, спрятанный в кастрюлю, это у соседей справа, кажется, Ключниковы. Мальчишка и мопед, опасная смесь, бездельник снял глушитель и ревет на всю округу, приводя в ужас окружающих пенсионеров. Сорок лет назад бездельник снимал глушитель, и двадцать лет назад снимал глушитель, бездельник всегда будет снимать глушитель и нарушать покой мирных жителей.

Вовка чихает – ветер несет пыль с дороги, а окна я летом не закрываю. Всех дачников, кстати, эта пыль чрезвычайно раздражает, а меня вот нет, мне нравится, что вокруг песок и сосны, а какой песок без пыли? Она плещется в забытых ботинках, скрипит в подшипниках велосипедов, окрашивает в красный белоснежных резиновых лебедей. Но больше всего она, конечно же, любит черный лак «бумера», оседает на нем оранжевым марсианским порошком, а я нарочно не вытираю.

Во-первых, это бесит старшего. Это его тайная машина. Он приезжает сюда раз в месяц, полирует бампер и диски, слушает мотор, сидит за рулем, смотрит на воду. Никуда почти не ездит, просто смотрит.

Во-вторых, это нравится Вовке. Он рисует в пыли чертей. Это, конечно, не настоящие черти, а какие-то мультяшные беззубые звери, названия которых я никак не могу запомнить, а еще он пишет на полировке «козявка», «грязнуля», «деда, я чешусь». От этой живописи старший приходит в сдержанное бешенство, но ругаться не осмеливается, боится, что младший рассердится, и перестанет вывозить Вовку ко мне.

Голоса. Старший – сын, младший – внук. На даче прекрасная звукопередача, уж не знаю, отчего так, наверное, из-за воздуха, чистый воздух – как барабан, я все слышу. Ругаются из-за мяса. Младший жарит шашлык, а старший, оказывается, рассчитывал на кебаб. Говорит, что шашлык – это общее место, выйди к реке, и под каждой ракитой встретишь угрюмых людей с шампурами и тоской в глазах. Младший хихикает и предлагает познакомить старшего с одним хорошим ортодонтом, потому что если уж человек переходит с шашлыка на кебаб, ему стоит серьезно озаботиться…

Ну, и так далее. Из-за двери втягивается назойливый мясной дымок, просил у реки жарить, но они же ленивые, им не лень только собачиться, завтра залью им в мангал гудрончика, так, немного, для аппетита.

Собака, кстати, тоже брешет. Это у Лобановых. Пустолайка, соседи жалуются, а мне нравится, лает и лает, если лают собаки, значит, жизнь продолжается.

Вовка спрыгивает со стремянки, чихает, потирает нос, протягивает мне блестящую коробочку, Вовка – правнук.

– Это что?

– Папиросница. Очень удобная вещь, вот сюда сыпешь табак, вот сюда вкладываешь бумагу, поворачиваешь ручку и получается папироса.

– Зачем?

– Курить.

– Понятно. А я думал, вы раньше только трубки курили.

– Я вообще не курил.

– А зачем тогда папиросница? Это память?

– Ага.

Вообще-то это не память, вообще-то это я махнулся не глядя. Перочинный ножик с серебряными накладками, пять лезвий, отвертка, штопор и даже маленькие такие ножнички, сбоку выдвигаются. Но в «махнемся» свои правила, можно очень удачно поменяться, а можно ложку на вилку. Хотя с другой стороны память, конечно. Все тогда были в таком настроении, обнимались, кричали, менялись, неделю как пьяные. Вот и я поменялся. И не жалел, память на самом деле. И работает до сих пор. Лет восемь назад работала.

– А можно это мне будет, а не Петьке? Ну, потом?

– Можно. Только Петьке надо тоже что-нибудь оставить. Он ведь тоже мой правнук.

– Зачем? – морщится Вовка. – Он к тебе раз в год приезжает, а мы почти каждую неделю. Пусть дырчик в сарае берет, он технику любит. А мне папиросница, я курить буду.

Вовка трет папиросницу пальцем, возвращается на стремянку, роняет очередной самовар.

– Осторожнее там.

– Нормально, – щурится от пыли Вовка.

– А как ключица?

– Тоже нормально. В четверг ездили на рентген, два часа проторчали.

– Чего так?

– Дедушка ругался, чтобы мне выдали свинцовые трусы, а врач говорил, что в этом аппарате свинцовые трусы уже не нужны. Но дедушка очень рассердился и стал кричать, что ребенок без трусов в аппарат не войдет!

Вовка хихикает.

Свинцовые трусы. Это очень похоже на моего сына.

– И что же дальше?

– Дальше доктор тоже стал кричать. Он очень сильно покраснел, стукнул кулаком по рентгену и куда-то ушел. А потом вернулся.

– С трусами?

– Ага. Только они оказались очень большие и тяжелые, я их даже от пола оторвать не мог. Дедушка сказал, что он пойдет со мной в камеру и подержит трусы за меня, пока доктор будет фотографировать. На что доктор ответил, что рентген не баня, туда вдвоем не ходят.

Теперь смеюсь уже я.

– Тут как раз в поликлинику папа приехал, – продолжает рассказывать Вовка, – сказал, что доктор прав, можно и без трусов. Это немецкие аппараты, они совсем не излучают. Так что дедушка может оставить свое мракобесие…

Вовка ухмыляется, наверное, представляет, что такое мракобесие.

– Так вот, дедушка пусть прекращает беситься, и не мешает лечить ребенка, у него скоро соревнования. Нечего из-за своих мохнатых предрассудков ставить под угрозу спортивное будущее.

Мохнатые предрассудки Вовку не веселят. Спортивное будущее. Это похоже уже на моего внука.

– И чем дело закончилось?

Вовка пожимает плечами.

– Приехала мама.

– Понятно.

Мама у нас серьезная девушка.

– Так что с ключицей у меня уже все в порядке. На рыбалку можно, на стремянку тоже. На чердак. Я кеды специальные надел.

Вовка демонстрирует кеды цвета свежей лягушачьей кожи.

– Хорошие тапки.

– Тогда на чердак? В прошлый раз ведь не доразобрали…

Но отправиться на чердак не получается – дверь на веранду открывается, и являются оба, и оба сразу впиваются в вовкины кеды.

– Опять на чердак лезете? – недовольно спрашивает мой сын.

– Да пусть лезут, там же здорово, – говорит мой внук. – Сети висят, лампа керосиновая, «Моделист-конструктор»… Я там все детство просидел.

– Это заметно. Лучше бы ты за партой просидел. Ты, между прочим, в этих сетях едва не задавился, помнишь? Я уж не говорю про «Конструктор»…

Сын поворачивается ко мне, протирает платком очки. Потеет. Толстый. Нервный. Старый. Никогда не думал, что у меня будет такой старый сын.

– Отец, ты помнишь, как он арбалет смастерил? – сын глядит на меня. – Мне же потом перед родителями того мальчика неделю пришлось извиняться! Чердак! Там же пыль, там же прах, там же микробы кишат! У ребенка от вашего спорта иммунитет ослаблен – он носом постоянно хлюпает. Он же аллергик! Какой ему чердак?!

– У каждого мальчишки должен быть свой чердак, – тут же возражает внук. – Штаб на дереве, или шалаш…

Тоже, кстати, толстый. Толстеющий, на затылке заметная складка, так и хочется за нее подержаться, какой ему парашют… Никогда не думал, что у моих внуков на затылке будет такая складка.

– Не надо мне рассказывать про шалаш! – едва не взвизгивает сын. – Не надо мне про ночевки рассказывать! Ночевки… Я до сих пор не могу радикулит залечить! Чердак… Ты еще снежный дом вспомни!

Они опять начинают ругаться.

Мой сын и мой внук ругаются почти всегда, сколько я их помню вместе. Конфликт поколений, ничего не поделаешь. Внук говорит, что нечего проецировать свой непроходимый ридикюль на десятилетнего пацана, у него пока никакого радикулита не предвидится, ему нужно думать о спортивном будущем, а не о позвонках прародителя. Сын возражает. Кричит – он почти всегда кричит – что мальчику необходима интеллектуальная пища, из него же не получится хоккеист, никогда не получится, это видно, пора прекратить издеваться над ребенком и увидеть, к чему у него есть предпочтения, а предпочтения у него зримо гуманитарные…

Вовка трет уши. Родители ссорятся. В конце концов, происходит то, что происходит всегда – они забывают про нас, выходят в сад, и продолжают браниться уже там. Вдруг младший начинает ругаться особенно громко, просто яростно, собирается кого-то убить, порвать на протирку, пустить на фантики. Старший смеется. Младший кричит в бешенстве. Кажется, у них пропало шашлычное мясо из кастрюли. Это лобановская Пустолайка. Она ко всем заглядывает, попрошайничает, хотя хозяева ее хорошо кормят, просто такая вот натура. Ну, а если что плохо лежит…

Младший вопит, что теперь надо ехать за мясом и начинать все сначала, а уже почти час, старший отвечает, что это знак судьбы, пора давно отказаться от этих вульгарных шашлыков, да и вообще от мяса, можно ведь купить креветок, ароматные перцы, индейку, на крайний случай люля-кебаб. Про нас они забывают совершенно, отправляются за кебабом. Или за креветками. Становится очень тихо. Ну, кроме мопеда – он орет.

– Ну, что делать-то будем? – спрашивает Вовка уныло. – Потренируемся, может, если на чердак все равно нельзя. Папка говорит «рыбку» надо до четырех минут доводить…

– А сам он сколько держит?

– А нисколько, у него же давление. Ну что, за секундомером бежать?

– Не бежать. Полезем на чердак.

– Так там же пыль… – Вовка смотрит в потолок. – Аллергия может обостриться…

– Аллергия везде может обостриться. И всегда. И вообще, немного грязи не повредит, знаешь ли. Надо закаляться, мы всегда закалялись. Вперед.

Мы отправляемся в пристройку, долго приставляем лестницу к лазу, примеряемся, Вовка ползет первым, я за ним.

Чердак. Сети. Они тут висят, наверное, с … не помню. С Гагарина точно. Мы как тогда на Азовское море смотались, так я их сюда и повесил. Чтобы пахли солью, рыбой, чтобы чешуя блестела в ячеях, чтобы… Не знаю, когда развешивал эти сети, я вспоминал Ассоль и шпроты.

Вовка пробирается через сети, запутывается, распутывается, снова запутывается, смеется. В воздух поднимается серебристая пыль.

– А удочек нет? – Вовка выуживает из ячей засохшего пескаря, специально туда подвесил. – Бамбуковых?

– Зачем тебе? У тебя же пластиковые есть.

– Есть. Просто бамбуковые… – Вовка кусает пескаря в бок. – Соленый… Раньше ведь только бамбуковыми ловили.

– Пластиковые лучше.

– Лучше. Но бамбуковые ведь совсем другое дело, правда?

– Правда.

– Вот и я говорю…

Вовка садится на диван, провалистый и музыкальный. Скрипит, выдувая из него, как из меха, фонтаны пыли, это уже другая пыль, ее можно легко собрать в кулак, слепить птичку, как из хлебного мякиша.

– А в диване что? – Вовка стучит по красноватой обшивке.

– Ничего. Раньше в диваны ничего не складывали. Только скелеты.

– У тебя скелет там? – Вовка перестает подпрыгивать.

– Обязательно.

Вовка смеется. Но с дивана поднимается. Подходит к книжному стеллажу, в прошлый раз он разобрал его до второй полки. Но сегодня Вовка книгами не интересуется, стягивает с полки патефон.

– Пластинки там, в корзине.

Но пластинки Вовку тоже не интересуют. Он пристегивает к аппарату ручку, накручивает пружину, запускает механизм.

Я хочу еще раз предложить пластинки, но вдруг понимаю, что дурак, Вовку совсем не это интересует. Некоторое время мы сидим в чердачной тишине, прислушиваясь к потустороннему хрусту шестеренок, глядя на медленно вращающуюся тарелку. Ее шепот прерывается резким щелчком, Вовка закрывает крышку патефона, легко поднимает аппарат на третью полку – хоккеист, как никак.

– А ты что, шкаф с шубами уже убрал? – спрашивает он.

– Еще в мае, – отвечаю я. – Убрал, в нем моль завелась, все шубы сожрала.

– Жаль. А то там интересно было. Шубы – здорово – у нас дома ни одной нет, мама животных защищает, ну, ты знаешь. А это что там…

Вовка возвращается к сетям, пробирается через них, снимает оранжевую пластмассовую коробочку, подвешенную с краю.

– Блесны… А зачем тебе блесны, да еще зимние? Ого, финские, настоящие! Можно?

– Бери, конечно.

Вовка достает блесны, разглядывает, пробует крючки на ногте.

– Как лед станет, на рыбалку пойдем, – обещаю я. – На каникулах.

– Мы в Ярославль едем на каникулах, там же первенство. Нормальные блесны, сейчас таких нет… Ручная работа, кажется, посеребренные.

Вовка бродит в сетях, опрокидывает с полки банку с крошеным пенопластом, падает снег.

Я смеюсь.

Вовка выбирается из сетей, в чешуе, в пенопласте, довольный.

– А правда, что папа говорит? – спрашивает он.

– Что?

– Ну, что ты двадцать немцев убил.

– Двадцать?

– Двадцать. Это только из автомата!

И это только из автомата, да…

– А еще семерых штыком заколол!

– Заколол?

– Ага. А остальных из ППШ.

– А ты откуда про ППШ знаешь?

Вообще-то я не очень удивлен, я давно уже не удивляюсь. Другие, новая порода, не такие, как мы. Но почему-то их я понимаю. Старшего не понимал, с младшим как с пришельцем разговаривал, а с Вовкой все не так. Хотя, может, это я в детство впадаю постепенно, уже, пожалуй, пора. Давно пора вообще-то.

– У всех во время войны был ППШ, у тебя тоже должен быть. Или у тебя МП 40?

– Это смотря для чего, – отвечаю я. – Если к составу идти, то лучше с ППШ. А если так, то МП. А вообще мы с пистолетами больше ходили, так удобнее.

– Почему?

– А ты откуда столько про оружие знаешь? – вопросом на вопрос.

– А, – махает рукой Вовка, – книжки читаю.

Книжки он читает, это точно.

– У нас все почти в классе читают, – Вовка направляется к буфету, до него он в прошлый раз не добрался. – А тут что?

– Не помню.

– Посмотреть можно?

– Конечно.

Вовка открывает буфет, нюхает пыль.

– Тут посуда одна битая… – Вовка слегка разочарован. – Но выкидывать, конечно, нельзя, сейчас стекляшки, а через пятьдесят лет на это можно яхту купить. Пыль сдувать не надо, она предохраняет. Да и сам буфет тоже ничего, его уже сейчас в кино можно снимать.

Вовка бережно закрывает дверцы.

– Это наш родовой буфет? – спрашивает Вовка.

– Да, – отвечаю я.

Это, конечно, вранье, но знаю про это только я. Поэтому это уже наш родовой буфет, его купил еще мой дедушка, сразу после Крымской войны.

– Отличная вещь, лак как вчера положили, – Вовка стряхивает прилипший к буфету пенопласт. – Папка рассказывал, как он вырезал звездочку, а ты его выпорол. На левой дверце… А, вон она!

Вовка находит выкарябанную звездочку, разглядывает ее неодобрительно.

Вовка любит старинные вещи, мимо «Антиквара» никогда не проходит, вместе лезем в подвал, под подкову, под колокольчик. Я сижу на раритетной чугунной скамейке, Вовка бродит по рядам, разглядывает значки, велосипедные фонари, наборы аптекарских гирек, дореволюционные будильники, все то, что Валяется в изобилии на каждом чердаке от Москвы до Владивостока. Листает старые альбомы, рассматривая через лупу желтые фотографии незнакомок, щупает открытки. Кажется, на день рождения он просил у отца металлоискатель. А тот подарил ему коньки. Профессиональные, из какой-то там особой стали, ею можно трубы рубить. Зачем коньками рубить трубы?

– Сундук мы в прошлый раз так и не открыли, не успели. Давай сегодня, а?

Вовка снимает со стены связку, начинает подбирать ключ к сундуку, постукивает по замку, некоторые ключи разглядывает пристально, в другие свистит.

– И что же вы там читаете? – спрашиваю я.

– А, всякое… – Вовка пробует очередной ключ. – Про выживание разное, про мутантов… Про краеведение. Но это я только, остальные это не очень любят, конечно.

– Про оружие в краеведческих книгах написано? – улыбаюсь я.

– Не, в краеведческих про краеведение. Почему реки так называются, где раньше дороги проходили, про монастыри. А оружие это где про ядерную войну.

– Про ядерную войну?

– Угу.

Вовка подбирает ключ, замок щелкает, Вовка отскакивает, настороженно смотрит на меня.

– Сундук, – говорю я. – Еще твоему… прапрадеду принадлежал. Он его сам, кажется, и сделал.

– Обычный? – подозрительно спрашивает Вовка.

– Самый что ни на есть.

– Ага… Я читал, есть такие сундуки… Хитрые. Сундуки-убийцы, короче. Ты его открываешь, а оттуда стрела отравленная. Или дротик. Или механический скорпион. Мера предосторожности от кладоискателей, так вот.

– Этот без дротика, – уверяю я.

Вовка возвращается к сундуку, подцепляет за ручки крышку, толчком, по-штангистски выбрасывает ее вверх, откидывает к стене.

– Ого!!!

Вовка произносит это «ого» с таким восхищением, что у меня возникают подозрения, что содержимое сундука каким-то чудом подменили, и теперь вместо старого барахла там лежат каперские сокровища.

– Да…

Он вытирает руки о штаны и достает ремень.

– Твой?

– Кажется…

– Военный?

– Ага.

На самом деле ремень не военный, им я обзавелся уже сильно после, не могу понять, отчего я его не выкинул… Хотя раньше вообще мало вещей выкидывали.

– Со звездой, как надо… – Вовка придирчиво изучает зелень, поселившуюся на бляхе, недовольно морщится. – Нужно пастой почистить…

Он надевает ремень. В свое время я наделал в нем дополнительных дырок почти до половины, отчего ремень оборачивался вокруг меня ровно два раза. Удобная была вещь, особенно спать хорошо – затянешь поплотнее, на пузо под пряжку тетрадку засунешь – и есть ночью вроде как неохота.

Застегивает пряжку на последнюю дырку, и подсовывает под ремень руки.

– Ничего лямка, – говорит он. – Сколько лет, а как новенький, даже не протерся. А мне мама купила – так через два месяца порвался… А правда, что на ремне бритву раньше точили? В кино показывают.

– Можно и на ремне. Но у меня брусок особый был.

– Ясно…

Достает побуревшую от времени матерчатую сумку, не открывает, изучает так, ощупывает.

– Противогаз, видимо… Точно, противогаз…

Вытряхивает маску, жестянку фильтра, трубу, похожую на кишку.

– Так… Газы!

Натягивает маску, открывает клапан фильтра, смотрит на меня, машет руками. Противогаз ему велик, само собой.

– М-ж-м-щ! – мычит Вовка.

Он сует мне телефон, показывает кнопку, куда нажимать. Мобильник издает звук затвора. Щелк. Вовка показывает палец, я щелкаю еще раз.

Сдергивает противогаз.

– Потом на «кэнон» еще сфоткаемся? Только на твой, полноматричный, ладно?

– Ладно, – соглашаюсь я. – Зачем только?

– Ну, просто, пригодится. Я потом фоном биохазард прифотошоплю, – объясняет Вовка, – а у Крупнова «Калаш» возьму, «ММГ», конечно. Нормально получится. А если по настоящему, то размерчик не мой. Велик, в реале в таком не продержаться. Но если надо, я могу через Интернет заказать хорошие английские маски, если интересуешься?

– Да нет, не интересуюсь. Я в ядерную войну не очень… верю.

– Ну, не обязательно это будет война, – наставительно говорит Вовка. – Все может случиться. Крушение состава с хлором, к примеру.

– Это да, – соглашаюсь я. – Крушение запросто. Только железной дороги у нас не проходит.

Вовка секунду думает, потом говорит:

– Подводная лодка может на отмель выброситься. Атомная. А там утечка радиации, или биологическое оружие еще лучше.

– Тогда конечно, – соглашаюсь я. – Пожалуй, ты на самом деле закажи.

Вовка деловито карябает в телефонной напоминалке, теперь у меня будет отличный английский противогаз. На случай атомной подводной лодки.

Отечественный противогаз Вовка умело сворачивает и прячет в сумку.

– А это что?

Вытаскивает из сундука вишневый футляр.

– Погоди! Погоди! – он машет рукой. – Угадаю! Это старинный… миксер?

Миксер. Я это слово первый раз в восемьдесят втором услышал, когда старший из ГДР вернулся.

– Нет? – Вовка стучит по футляру. – Не миксер… Арифмометр?

Арифмометр, конечно, мечта, прошлым летом в Костроме. Торговые ряды, лавка «Сусанин», Вовка увидел прибор с блестящими цифрами, рычажками и колесиками и мигом опознал в нем дифференциальную машину, чем крайне заинтересовал продавца, началась беседа о малознакомых мне вещах: о стимпанке, об альтернативной истории и о преимуществах немецких металлоискателей перед японскими. Разговор знатоков закончился приобретением менее дорогого механического шагомера, но арифмометр из Вовкиной памяти не стерся, придется подарить на день рождения.

Зачем ему арифмометр? Я в его возрасте мечтал о велосипеде… Впрочем, велосипед у Вовки уже есть. И компьютер. И вертолет на радиоуправлении. И робот-собака, она понимает команды, приносит тапочки и поет протяжные корейские песни.

Арифмометра нет.

– Это не арифмометр, – говорю я.

Вовка бережно потряхивает футляр.

– Тогда, наверное, фотоаппарат. Ты ведь и раньше фотографией увлекался, наверное, это твой?

Вовка открывает футляр, достает аппарат.

– Weltix, – читает название. – «Уилтикс»? А если немецкий то «Велтикс» Трофейный?

Вовка рассматривает аппарат с разных сторон.

– Так там пленка вроде бы. Это еще военная?

У меня догадливый правнук.

– Ого! – Вовка бережно ставит аппарат на стол. – А почему не проявишь? Там же, наверное, снимки важные. Можно было бы напечатать…

– Она засвечена.

Я сдвигаю замок, поднимаю заднюю крышку. Коричневая пленка, сильно смятая. Тридцать шесть кадров.

– А что там было? Важное?

Вовка пытается разглядеть что-то на пленке.

– А чего не выкинешь? Если она все равно испорчена? Зачем хранишь?

Я молчу.

– Правильно, что хранишь, – кивает Вовка. – Сегодня нельзя проявить, а завтра можно будет, техника ведь на месте не стоит. Придумают новый сканер, глядишь, и увидим.

Это да. Техника. Может, лет через двадцать. Дожить бы. Вовка рассуждает.

– Вообще все вещи не надо выкидывать, они со временем только дорожают. Кроме того старые вещи – это ведь память. Берешь какую-нибудь там ложку и вспоминаешь. Я вот еще в детском саду язык о ложку ожег – она на плите лежала, а я ее за кончик взял и зачем-то лизнул. Потом месяц разговаривать не мог. С тех пор как ложку увижу, сразу чувствую, как язык щиплет. А ты что тогда чувствовал?

– Когда? – не понимаю я.

– На войне. Что ощущал? – продолжает допытываться Вовка. – Ну, внутренне? От обычной жизни чем отличается?

– Внутренне? – переспрашиваю я.

– Ага. Я объясню, – говорит Вовка. – Вот сейчас солнечно. Мы на чердаке сидим, а все равно солнечно – это чувствуется. И заливом пахнет, и пылью, спать еще охота. А завтра воскресенье, и с утра можно пойти ловить бычков. И поэтому у меня сейчас очень субботнее настроение. Ну, ты понимаешь?

– Примерно.

– А вот если в понедельник начинались бы каникулы, то настроение было бы еще субботнее. У тебя случается субботнее настроение?

– Конечно. В последнее время у меня почти всегда настроение субботнее.

Вовка вздыхает с завистью, школьники вечно завидуют пенсионерам, не знают, что у субботнего настроения всегда есть утро понедельника.

– А на что похожа война? – снова спрашивает Вовка. – По ощущениям?

Сразу я не отвечаю, какое-то время думаю, стараясь подобрать. Вовка ждет. Надо купить ему камеру, он, кажется, фотограф, как и я. Жизнь для него не календарь событий, а альбом ощущений. Полированная сталь папиросницы, липкая резина противогаза, пыль и рыбный запах сетей, война, он читал энциклопедии, смотрел фильмы, играл на компьютере и спорил на оружейных форумах. Но не понял.

– На что?

– На болезнь, – отвечаю я.

Вовка шевелит бровями.

– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?

– Как пришибленным себя чувствуешь. Как будто…

Теперь думает уже Вовка, вслух:

– Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?

– Примерно.

Я беру аппарат, камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.

– И есть все время охота.

– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.

– Спать тоже охота, почти всегда.  И почти всегда холодно, даже летом.

Я прячу аппарат в футляр.

– Понятно, – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?

– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче: ты больной с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.

– Нормально…

Вовка закрывает глаза и представляет войну. Недолго, минута – и он легко выкидывает из головы всю эту лишнюю чушь.

– Понятно в общих чертах, потом подробнее расскажешь, хорошо?

– Хорошо.

Вовка выбирает из сундука на свет чуть приплющенную зеленоватую пачку.

– Табак? – Вовка нюхает плотную бумагу.

– Махорка.

– Шестидесятый год… – с некоторым разочарованием читает Вовка на пачке.

– И спички еще там где-то были. С шестидесятого года, тогда как раз все опять войны ждали – запасались.

– А она к папироснице подходит? – Вовка кивает на машинку.

– Хочешь попробовать?

– Ага. Только бумаги нет…

– Почему же нет? Полно.

Я приношу от чердачной печки толстый рекламный справочник и телефонную книгу.

– Бумага точно такая же, только крашеная. Разрезаешь втрое лист, вставляешь вот в эту щель…

– Я попробую?

– Давай.

Вовка начинает возиться с махрой и бумагой, я иду к окну, футляр с аппаратом в кармане. Сажусь на книги, смотрю на залив, футляр с камерой оттягивает шорты. По берегу залива ползет черная капля «бумера», это наши возвращаются из поселка, купили мяса, будут опять его жечь до вечера. А как стемнеет, фейерверк запустят, что-то они в последнее время пристрастились. Внук говорит, что фейерверки его успокаивают, что если бы ему выдали вторую жизнь, то он стал бы фейермастером. Я против, фейерверков, в целом не против, правда, меня пугают звуки. Но я им не запрещаю, в моем возрасте глупо что-то запрещать.

Шашлык, фейерверк, суббота.

Это на самом деле похоже на болезнь. И на смерть тоже, только я Вовке об этом не сказал. И еще на сорок разных вещей она похожа, а когда я был там, мне все время казалось…

Ладно. Мне все время что-то кажется, всю мою жизнь. Я очень мнительный, я не люблю черный цвет, берегу соль и руки мою всегда два раза, если бы Вовка узнал – засмеял бы, он крайний материалист, как все дети его возраста.

Он сидит за столом и сворачивает папиросы с помощью старинной машинки, их уже восемь штук.

Восемь штук, обойма, однако.

– Так что там на пленке-то было?

Спрашивает Вовка и скручивает еще одну папиросу.

Глава 2

Тропка расхлябалась, шагать стало трудно, приходилось много смотреть под ноги и мало вокруг, мне так не нравилось, мне хотелось смотреть на реку. Берег подмыло, в глине образовались заедины, из них выставлялись космы корней с налипшим речным мусором, на самом деле, похоже на гривы старых неопрятных русалок. Осины наклонились, нависли над омутами и сыпали  красным, над рекой росло слишком много осин, я не очень люблю это дерево. Осиновые листья падали в воду, половину уносило течением, другую прибивало к нашему берегу, получалась красная вода, красиво, даже несмотря на погоду.

Сентябрь, льет каждый день, все вокруг сырое и скользкое. В прошлом году сентябрь был, кажется, солнечный, теплый, в этом наоборот. От влажности в землянке расплодились ползучки, не знаю, как они правильно зовутся, сколопендры, наверное, Саныч зовет их стасиками. Перед сном приходится жечь махру, а еще табачным настоем брызгаться, иначе стасики пробираются под одежду греться, и при любом движении впиваются в кожу, после чего на укушенном месте вздувается болезненная шишка. Лучше бы уж клопы, те нажруться быстренько и спать, не беспокоят до утра, и укусы у них тоже полегче, и вообще… Клопы все-таки привычные твари, поганые, конечно, но не настолько. Но клопов теперь у нас не водится. Как ползучки появились – так все клопы куда-то делись, Саныч говорит, что стасики их сожрали. Хорошо бы от них что-нибудь найти, дуст какой, керосин-то на них совсем не действует. Или пробку попробовать нажечь, а еще лучше ногти, жженые ногти даже тараканов отпугивают…

Стал думать, чем отвадить ползучек, отвлекся от тропки, нога поехала, я поскользнулся и влез почти по колено. Дернулся, грязь держала крепко, не отпустила.

– Погода не подвела, – Саныч поглядел на мою ногу. – Лучше не придумаешь.

– Ага, не придумаешь…

Я наклонился назад, потянул ногу всем весом, выдернул, полпуда грязи на ботинок налипло.

– То, что надо, – подтвердил Саныч. – Грязь – подруга партизана. Ни один немец по такой грязи в лес не сунется. Тут танки встрянут, не то что мотоциклетки. И пешком тоже не полезут. Не полезете ведь?

Саныч ткнул гада в шею.

Тот промолчал.

– Молчи-молчи, – усмехнулся Саныч. – Ничего, заговоришь скоро… Давай, двигай первым, крыса поганая.

Гад двинулся. Устойчивый, руки за спиной связаны, а падает редко. Ловкий. А Саныч прав, наверное. Про грязь – подругу. В такую жижель ни один дурак из дома не высунется. Дожди не прекращаются, реки совсем как весной разлились, какая война сейчас, до зимы надо ждать, раньше, кстати, вообще только зимой воевали.

– Тут еще километра полтора вдоль… Ничего, успеваем. Давай, поторапливайся!

Полтора километра не получилось, берег стал опускаться, вместо осин начался шиповник, утопавший в воде почти по колено, местность сделалась окончательно непроходимой – снизу вода и корни, сверху окостеневшие иглы, Саныч выругался, и повернул обратно, решил идти в обход, опять через лес. Отсюда вода убралась дня три назад, но земля не просохла, грязные лужи с пеной по краям, перемолотый древесный мусор, мочала, обвитые вокруг стволов, даже с виду все это выглядело малопроходимо, но Саныч был упрям, поворачивать во второй раз он не хотел.

– Пойдем здесь.

И пальцем показал где.

Побрели через грязь. А дело, между прочим, к вечеру, и ноги уже безнадежно не просохнут, до лагеря можем и не успеть, тогда ночевать в этой сырости…

Зато без стасиков. Хотя тут вполне могут водиться какие-нибудь свои стасики, еще гаже наших, так ведь всегда, не клопы так стасики, никуда не спрятаться от них… а на левом ботинке подошва уже есть просит, надо Лыкову отнести, в ремонт, а если сейчас в эту болотину сунуться, может и вообще отвалиться, и тут уж босиком по лесу не поскачешь…

А у гада сапоги.

Хорошие, сплавщицкие, высокие, на них и попался, кстати. Тяжелые потому что, удрать не получилось. Я тоже раньше такие носил, так Саныч меня в первый же день заставил снять, и по шее еще прибавил. Сухо, в них, конечно, сухо, но далеко в таких не побегаешь.

– Вперед, чего встал, – повторил Саныч и ткнул гада палкой.

Гад ссутулился еще больше, вобрал голову, потопал. Шагов через тридцать запнулся за корягу, упал, и съежился, выстрела ждал, дурак, видимо, кто ж стрелять на пустом месте станет?

– Поднимайся, – приказал Саныч.

Гад начал подниматься. Долго это у него получалось – очень трудно встать на ноги в луже, если к тому же у тебя руки за спиной связаны. Но ничего, оперся на осину башкой, справился. И почти сразу же упал снова.

– Мешок надо снять, – сказал Саныч как-то скучно.

– Как? – спросил я. – Он же…

Саныч махнул рукой, потрогал большим пальцем «ТТ».

– Ладно… Гад!

Саныч пнул гада в ногу.

– Гад, ты меня слышишь?

Гад кивнул.

– Хорошо слышишь. А шагаешь ты что-то не очень… Наверное, тебе видно плохо, да?

Гад отрицательно замотал головой. Еще бы, понимает. Что если мешок сейчас снимем, то всё, пуля.

Мешок вообще хорошая штука, нарочно для таких случаев. В нем еле-еле видно, только под ногами, ну, может еще на метр вперед. Шагать можно особо не запинаясь, а дорогу не запомнишь, как не старайся. Саныч придумал. Он рассказывал, что они так раньше в фофана играли. Водящему на голову надевали мешок, давали в руки палку, ну, или плетку, что придется, а сами по очереди к нему подкрадывались – кто пинка, кто кулаком по хребтине, но самым-самым считалось в лоб влупить. Ну, а водящий отбивался – и кому попало, тот сам водящим становился. Теперь мешок и в других отрядах используют, очень языка удобно в нем водить

– Плохо видно? – переспросил Саныч.

– Нет! – выдал гад. – Нет, хорошо видно!

Разговорился, сволочь.

– Ну, а если тебе хорошо видно, то шагай быстрее. Фашистам жопу быстро лизал?! А сейчас чего не торопишься?!

Саныч снова ткнул гада палкой. Тот пошагал. Мы за ним. Вода, в лужах была неприятно холодной, щипала за пальцы. Саныч руководил продвижением, тыча палкой гада то в левое, то в правое плечо. Иногда, он еще приговаривал «тпрру», или «но, скотина», или просто ругался, обещал гада пристрелить вот прямо здесь, на месте, он имеет на это право.

– Ты про указ слышал? – спрашивал он. – В «Правде» печатали. Ах да, забыл, вы ведь «Правду» теперь не читаете, звиняйте, звиняйте, герр фашист. Так вот, указ вышел, называется «О предателях Родины». Каждый, кто встретит предателя Родины, должен препроводить его в местные органы советской власти. Если же такой возможности нет, то надлежит расправиться с предателем самостоятельно, своими средствами. За каждого обезвреженного предателя полагаются продовольственные карточки в тылу, и сухой паек за линией фронта. Вот мы тебя сейчас шлепнем, документики твои полицайские заберем, уши твои к ним приложим – и нам пять банок тушенки выдадут. А? Мить, ты тушенку любишь?

– А то, – вздохнул я. – Люблю. Кто ее не любит-то?

– Вот и я тоже люблю. Шлепнуть что ли… Нет, это слишком легко. Шлепнуть! Мы его Ковальцу отдадим!

Саныч подмигнул.

– Может не надо? – подыграл я. – Сразу Ковальцу…

– Не, точно Ковальцу. Пусть он с этим… разберется. Помнишь, как он с тем власовцем разобрался? Потом три дня по кустам шматки собирали. Так что, герр покойничек, готовься.

Саныч ухмыльнулся.

– В ближайшие время ты узнаешь много нового о своем организме, – сказал он.

Здорово сказал, я позавидовал немного. Саныч все-таки человек выдающийся, умеет. И стрелять, и сказать. Наверное, это из-за того, что он газеты любит читать. Он их читает, а потом свое составляет, ему, наверное, самому уже можно в газеты писать, надо, кстати, спросить…

– Ты не переживай, – продолжал Саныч. – Не беспокойся, Ковалец тебя не долго, у него долго никогда не получается, он нетерпеливый очень… Ты не вались, не вались, ногами двигай, а то я тоже рассержусь. А я хоть и не большой специалист, но зато терпеливый, с предателями Родины у меня длинный разговор. А иногда и короткий – чик-чирик.

Гад хрипел и хлюпал носом, а Саныч смеялся, говорил, что гад будет у него пятидесятым, или пятьдесят шестым, он уже сбился со счета. Что гад очень ошибся, связавшись с фашистами, фашисты уже покатились, а всех, кто это время лизал им пятки, скоро развешают по фонарям. Но на всех гадов, конечно, фонарей не хватит, оказалось, что скотов у нас в стране неожиданно больше, чем столбов, но это ничего, осин зато достаточно, лес у нас густой.

Сегодня Саныч был обычно разговорчив, наверное, с голода. Последний раз мы ели вчера, в полдень, пшеничную кашу, прихваченную с собой в котелке, ничего, что горелая, так еще лучше, вкус держался почти до вечера, и с утра немного. А сейчас одни воспоминания остались, от холодного весеннего воздуха есть хотелось сильнее, я вертел головой, искал можжевельник, здесь он должен водиться. Собрать ягод, пожевать, голод хорошо перебивает…

Можжевельника не встречалось, Саныч, обрисовав гаду его дальнейшую тяжкую судьбу, успокоился, немного помолчал, и, конечно же, вернулся к нашей любимой теме – про жратву.

Рассказал про картошку со шкварками, про то, как правильно варить яичницу с сухарями, и молочную грибную похлебку, про то, как его два раза приглашали подпляском на свадьбы – вот где пожрать можно по-хорошему, по-настоящему. Я на свадьбе пока не гуливал, да и вообще по сравнению с Санычем видел мало, поработать и то не успел. А Саныч на фанерке вот полтора года, причем, как он говорил в особом цеху, там не табуретки какие-нибудь клеили, а настоящую самолетную фанеру, оборонную продукцию. И за эту вот оборонную продукцию работникам полагался доппаек – стакан сметаны каждый день и масло в конце недели, он лично, Саныч то есть, договаривался с поварскими и копил, чтобы сметану и масло получить сразу.

– Половину домой относил, половину сам. Съешь сметану, спать хочется, лучше всего в сушилке, там деревом пахнет и клеем… А можно и на хлеб поменять на базаре. Или на леденцы. У нашего цеха в столовке свой стол был, отдельный, ешь и на мост смотришь… Ты рыбу любишь ловить?

– Нет.

– Ну и дурак. Рыбалка – это… Ну, не знаю. Рыбу только надо жарить правильно, обязательно с луком…

Саныч рассказывал, как правильно печь в золе окуней. Как потом их есть, сдирая сразу вдруг всю шкуру, как вместе с рыбой можно закинуть в золу картошку – она получается удивительно рассыпчатая и сладкая. Как варить раков – их полно в ручьях, а можно замариновать миног – но они не всем нравятся, у них привкус, как искать по берегам рек земляные яблоки, а потом их надо, конечно, томить под ведром…

От этих историй хотелось есть еще сильнее, но остановиться было трудно, Саныч глотал слюну и рассказывал, как два года назад бомбой убило гуся, и они зажарили его на вертеле, и ему досталась целая ножка, а я вспоминал и рассказывал про грибы, про бабку из августа, которая запекала грузди со сметаной и с зеленым луком, про чеснок, жаренный в муке, только у меня хуже получалось. Я не умею хорошо рассказывать, по пути начинаю стесняться, мне кажется, что я выгляжу глупо и говорю неправильно. А Саныч нет, не стесняется, иногда я его с пластинкой путаю, просыпаешься от пластинки, а оказывается это Саныч рассказывает Щурому про гранаты. Чем они отличаются, да как правильно их кидать – можно боком, а можно по дуге. А уж когда Саныч про еду запускается… Просто Гоголь. Само собой особое вдохновение на Саныча снисходит по голодухе.

А сегодня Саныч что-то особенно разошелся, пел про праздничные октябрьские пельмени с тремя мясами и про вареники с творогом и сметаной, животы от этого урчали почти уже неприлично, а слюны получалось так много, что приходилось ее то и дело сплевывать. А Саныч не унимался, плевался злобно и рассказывал, что однажды он наловил стерляди, и мать сварила уху такой густоты, что от нее отскакивала железная ложка…

На стерляжьей ухе не выдержал гад, тоже забурчал.

Саныч остановился.

– Ты чего бурчишь, сволочь? – спросил он.

Тот промолчал, съежился только еще сильнее. Такой нестрашный вроде бы, человек вроде бы.

– Ты, сволочь фашистская, я тебя, кажется, спрашиваю?!

– Ничего… – негромко ответил гад.

– Что, сволочь, фашисты тебя плохо кормят?! А?!

Саныч подскочил к гаду, пнул его под коленки, дернул за мешок, сорвал. Гад упал в грязь, остался лежать.

– Ты своим фашистским брюхом на мою жратву не булькай! Понял?!

Саныч пнул парня в бок. Гад ойкнул, укрыл голову. Лучше бы он молчал, потому что ойканье разозлило Саныча еще сильнее, он влепил парню еще несколько пинков, и в этот раз гад звуков уже не подавал, только ребра трещали, и вода в разные стороны брызгала.

Опасно. Нет, руки мы ему перемотали хорошо, и виду, гад тоже не богатырского, но кто его знает… Все равно он старше нас. А если у него финка где спрятана – по-хорошему так ведь и не обыскали, перережет веревку, выхватит, прыгнет…

Саныч отступился от гада, достал пистолет, протянул мне.

– Давай, – он кивнул.

– Да я… Не так как-то…

Не так. Я совсем не так представлял своего первого фашиста, по-другому. Он побежит на меня с озверевшим лицом и с железными зубами, а я прицелюсь, в брюхо, как наставлял Саныч, в брюхо лучше всего, чтобы кишки поплыли…

Совсем не так.

– Ты же хотел, – сказал Саныч с удивлением. – Сам же говорил… Что же теперь?

Я пожал плечами. Надо было сразу, там, у дороги. А сейчас… Со связанными руками…

– Потом может?

– Потом… – Саныч покачал головой. – А он бы не стал откладывать. Правда, герр полицай?

Гад что-то пробулькал в ответ.

Саныч вытер подбородок рукой с пистолетом.

– Ты же сам читал, помнишь? Если ты не убьешь…

Он почесал лоб рукоятью «ТТ», вспоминая. То есть делая вид.

– А я помню, – сказал Саныч. – Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину…

– Так это не немец ведь… – глупо ответил я.

– Это еще хуже, – брезгливо сказал Саныч. – В сто раз хуже, это настоящее дерьмо. Это же предатель. Отродье.

Саныч еще несколько раз ударил гада, целил в живот, и попал – теперь предательское туловище издавало уже хлюпающие звуки. Мне показалось, что Саныч не очень старался, устал он.

Я тоже устал, сегодня, наверное, уже километров двадцать прошлепали, и все по грязи да по мхам, ноги отваливались, пинать никого не хотелось, пусть и предателя, ноги не деревянные.

– Вот так вот… – Саныч плюнул на спину гада. – Сейчас я его…

– Не надо, – сказал я.

– А почему не надо то? – злобно спросил Саныч. – Какая разница, а? Мы его вообще зря поймали, вот я что думаю. Сгоряча, по дурости моей. Толку от него никакого…

Саныч ткнул гада ботинком, спросил:

– Ваши в Песках что сделали, а? Что сделали, спрашиваю? Там же земля еще день дышала! И там ведь не немцы…

– Я там не был! – выкрикнул парень. – Не был!

Саныч рассмеялся.

– Все предатели всегда одно и тоже талдычат, – сказал он. – Нас там не было, мы только вагоны разгружали… Никто никогда не виноват. А это не так.

Саныч поглядел на меня, я помотал головой.

– Ладно, если ты не хочешь, тогда я сам его…

Гад завыл. Забился, старался подняться на колени, прощения хотел, а мордой все время в лужу валился, и башкой тряс как дурной.

– А вдруг он что-то знает? – предположил я. – Ценную информацию?

Нет, мне этого предателя совсем не жалко. Но… На самом деле, надо было сразу, а теперь-то что уж?

– Ничего он не знает, шестоперый же, видно, сортиры у немцев драил – вон руки какие красные.

– Я знаю! – прохрипел гад. – Знаю! Я расскажу!

– Заткнись лучше, – посоветовал Саныч. – Не хочу я твои рассказы слушать, у меня и так язва начинается…

– Котомки у нас тяжелые, – сказал я. – Всю шею ломит…

И вправду ломит, лямки то и дело скручивались и врезались в плечи, полупустая котомка казалась пудовой, и я подумал, что неплохо перегрузить ее на фашиста. А что? Пусть тащит, хоть шерсти клок.

– Я потащу! Потащу!

Предатель попался догадливый, завозился в луже, Саныч не вытерпел, прихватил его за шиворот, поставил на ноги.

– Я потащу! Потащу!

Саныч поглядел на меня, я кивнул. Мы навесили котомки на предателя.

– Потом пристрелим, – зевнул Саныч. – Никуда не денется. Давай, фашист, двигай!

Живот у предателя снова забурчал, то ли от страха, то ли от голода, но громко.

– Так ты, значит, гадюка, тоже жрать хочешь? – неприятным голосом спросил Саныч. – Проголодался, бедняга… Вот фашистская сволочь, его чуть к стенке не прислонили, а он о жратве думает.

Саныч вытащил нож, протер его о рукав.

– Плохо фрицы предателей кормят… Наверное, мало стараетесь. Надо вам больше вешать…

– Да не участвовал я! – выкрикнул гад. – Не участвовал! Это каратели!

– Ага, – равнодушно перебил Саныч. – Ты уже говорил, ты склад охранял, знаем. Охраняя склад, ты аппетит нагулял, я тебя сейчас накормлю… Стой смирно!

Предатель вытянулся, Саныч наклонился и отрезал кусок голенища у него с сапога.

– Слышь, Мить, а сапоги-то у полицаишки яловые. Хорошие, у меня батя на такие полгода копил, да все равно не купил. А у этого есть уже!

– Давай поменяемся! – неосторожно предложил предатель, зря это он.

Саныч уже начал успокаиваться, а тут опять рассердился.

– Ты что, думаешь, что я твои фашистские сапоги возьму? Не, ошибаешься дружок. Я их не возьму, я их тебя сожрать заставлю. Давай, жри.

Саныч сдернул с предателя мешок, отвесил затрещину, срезал кусок голенища и сунул гаду в рот.

– Жри.

Предатель выпучил глаза.

– Жри давай, – приказал Саныч. – Жри, не зли меня, я и так весь нервированный.

Он огляделся, выбрал поваленную осину, уселся на нее.

– Отдохнем немного, – Саныч вытянул ноги. – Митька, садись, кино посмотрим…

Я уселся рядом. Тоже ноги вытянул, пальцами пошевелил.

– Про Чарли Чалина видел, фашист? – спросил Саныч. – Он там ботинок жевал? Вот и ты жуй. Жуй, считаю до трех.

Предатель стал жевать.

– Веселей, веселей, – подбадривал Саныч. – Раз-два, раз-два…

Предатель старался, изо рта у него торчал гладкий лоскут, как черный язык, длинный, неприятно пошевеливающийся, точно живой. Некоторое время я смотрел, потом отвернулся, закрыл глаза.

Саныч не мог остановиться, велел пережевывать пищу тщательней, чтобы извлечь из нее все питательные вещества, я старался не слушать. Со мной давно уже так, точно выключаюсь. Вот лампочка светит, а вот электричество кончилось. И сразу как-то, щелк. Сначала вроде чувствую – вот предатель, вот он, гад, в руках злость начинает пошевеливаться…

И все, пустота, как батарея садится.

– Вкусно? Вижу ведь, что нравится. Кушай, кушай на здоровье…

Треск. Недалеко совсем, дятел, кажется. Почему-то на юг не улетел… Или они не улетают? Ладно, это не улетел, теперь в дерево долбит. Очередями. Интересно, птицы войну чувствуют? У нас тут мир перевернулся, а им все равно, наверное, летают туда-сюда, как тысячу лет назад летали, и ничего для них не изменилось. Только лучше стало, раньше люди на них охотились, а теперь друг друга бьют. Во этому году уток много должно быть…

– … Смотри-ка, подавился!

Саныч сказал это с таким детским удовольствием, что я очнулся и поглядел на предателя.

Тот, кажется, на самом деле подавился – покраснел, рожа сделалась цвета брюквы, глаза выпучились, слезы потекли.

Предатель замычал, задергался, пытаясь развязать руки.

– Притворяется, – плюнул Саныч. – Видно же. Что, гадина, не нравится? А мы в сорок первом в лесу ежей жрали! Когда вы нас из домов повыгоняли! Давай, шкура, глотай сапоги!

Сапоги не глотались. Предатель упал на колени, в жижу, стал задыхаться.

Молодой еще предатель, белобрысый, через грязь видно. Наверное, из кулацкой семьи. Или чухонь какая, с пограничья. Они нас давно не любят, как фашисты пришли, обрадовался, побежал к своим…

А какая разница? Кулак, чухонец… Кто он, почему в полицаи записался, это уже неважно.

– Ладно, хватит прикидываться, – велел Саныч. – Надоел.

Предатель прикидываться не прекратил, более того, упал в лужу и начал трястись, как током его приконтачило, похоже очень.

– Ах ты черт…

Саныч вскочил с дерева. Схватил предателя за шкирку, выволок из лужи, с размаху ударил по спине кулаком. Еще раз, с усилием, мощно. Изо рта фашиста вылетел плотно сжеванный черный комок, парень вздохнул и заревел. Саныч отпустил его.

– Докатился… – Саныч брезгливо вытер руки. – Спас предателя, да уж… Придется потом восемь других прибить для равновесия. Ладно, пора двигать, рассиделись. Вставай!

Полицай поднялся. С четвертого раза. Он покачивался под тяжестью котомок, дышал тяжело и продолжал выплевывать черные куски.

– Не впрок сапоги пошли, – заключил Саныч. – Ничего, привыкай. Хенде хох, шпацирен геен. Туда, туда, вон к той березе! И песню давай. Песни-то какие нефашистские знаешь?

Предатель песен не знал, поэтому двинулись мы молча. Мешок надевать не стали, потому что лес был совершенно одинаковым, солнце сквозь облака не проглядывало, дорогу не запомнить. Я совершенно потерялся, шагал себе послушно за Санычем, который пробирался уверенно, как по дороге. По каким приметам он определял путь, я понять не мог, наверное, он знал каждое дерево в лицо, есть же люди с фотографической памятью, утром увидят газету в ларьке, вечером лягут в раскладушку и читают по памяти… Где-то часа через полтора мы выбрались к нужному месту.

– Ага, – сказал Саныч. – Вот и прибыли. Почти по расписанию…

Старица. Рябины много по берегам, смородины, ручей впадает, а к реке тянется тощая протока. Позавчера с утра под смородиной расставили верши, пять штук, целую неделю по вечерам вязали – после разлива в старицу должно нанести рыбы: налимов и щурят, и язей, и теперь Саныч собирался наварить всему отряду ухи. Только вынуть оставалось.

Саныч с интересом поглядел на гада.

– Тебя как зовут, а фашист?

Теперь ясно окончательно. Почему он гада не шлепнул, не дал ему подавиться, и сам его не удавил. В очередной раз убедился, что Саныч вперед видит на восемь ходов, может быть, он и гада этого прихватил только для того, чтобы сейчас его в старицу загнать. Саныч стрелок, а на дороге два раза смазал, подряд смазал, теперь вижу, что неслучайно.

– Чего, фашист, молчишь?

– Паша, – ответил гад.

У нас в классе был Паша, у него верхние зубы вперед выступали. У этого с зубами нормально, нормальный вроде и имя человеческое.

– Паша… – Саныч задумался. – Знавал я одного Пашу на фанерной фабрике, редкостной тварью был, на всех барабанил напропалую. Ничего, коллектив его перевоспитал. Паша… Давай-ка, Паша, скидывай фуфайку. И не дергайся.

Саныч разрезал веревку, стягивающую пашины руки.

– Повезло тебе, фашист Паша, целых два раза. Первый раз, что осень сейчас, второй – что даже Митька тебя шлепнуть не хочет. А между прочим, мы вышли специально для этого – чтобы Митька снял своего первого фашиста. А теперь придется ему еще неизвестно сколько мучиться…

Я тяжко вздохнул.

– Так что ты, Паша, уж его не расстраивай окончательно, – посоветовал Саныч. – Давай, раздевайся.

Предатель стал стаскивать фуфайку. Это у него не очень получалось, фуфайка намокла и слезала плохо, да он и не старался особо, а может руки у него плохо действовали, затекли, запястья распухли. Но снял, скатал, положил на кочку. Под фуфайкой оказался свитер, его Паша стащил и тоже свернул очень аккуратно. Майка. Рваная, с дырьями, синюшные тощие руки, он обнял ими плечи, смотрел пусто и безразлично. Трясся, уже не дрожал.

Саныч плюнул под ноги.

– Хилый фашистик попался, – сказал он. – Расклеился весь, стружка полезла, тьфу, противно. Пошлешь его за вершей, так сдохнет. Назло ведь сдохнет, по харе его вижу…

Саныч поглядел на меня.

– Я могу слазить, – сказал я. – Там ведь неглубоко, кажется.

Это справедливо. Саныч верши ставил, в воде мок, а я на берегу сидел, ждал, теперь наоборот. Я стал раздеваться. Ну, буду чуть мокрее, чем раньше, тут до отряда уже не далеко, не растаю.

– Погоди, – помотал головой Саныч.

– Что?

– У тебя ведь воспаление легких было недавно?

– Так это ведь когда…

На самом деле давно, в прошлом году, или давнее, или… Откуда он знает, интересно, я вроде никому не рассказывал… А может и рассказывал.

– Лучше я сам слажу, – сказал Саныч. – Я в октябре купался однажды на спор – и ничего. А дед мой зимой в прорубь нырял…

Сейчас еще про подковы скажет.

– И гвозди лбом забивал, – вместо этого сказал Саныч. – А я так не умею. Ладно…

Саныч разоблачился по-военному быстро, до черных трусов. Велел мне приглядывать за Пашей, пистолета с него не сводить, если что – стрелять насмерть, чтобы потом не возёхаться. Хотя можно было и не предупреждать – этот Паша расквасился до такого состояния, что даже сидел с трудом, все на бок завалиться стремился.

Саныч ухнул, полез в воду, размахивая руками и крякая. Значит, у него в отношение этого Паши другие планы, кто его поймет вообще…

Я привалился к тоненькой рябине, качался на стволе, срывал горстями, разбрасывал по сторонам, рябина такая уж ягода, ее всегда хочется разбрасывать, в руках не держится. Паша трогал голову, Саныч шагал вдоль берега, матерился, скрежетал зубами, ойкал от холода, прощупывал дно возле берега и под корягами. Почти сразу он достал первую вершу. Пустую, Саныч выкинул ее на берег, сказал, что со второй повезет больше.

Но со второй тоже не повезло, она расплелась и рыба, если и попалась, то сейчас благополучно улизнула. Третья верша оказалась заполнена грязью и спящими пиявками, четвертая шла туго. Саныч стучал зубами и ругался все страшнее, изобретая затейливые проклятья на голову фашистов, полицаев, предателей и прочей сволочи, которая из нор вдруг понавылазила, как мухоморы в июне, аж в глазах рябит, но ничего, мы ее законопатим скоро, да так, что только брызнет в разные стороны…

Саныч старался, мял тяжелую осеннюю грязь, волок вершу на берег, и я уже видел, что с этой повезло, черная вода кипела живьем, улов был. Я зачем-то попробовал рябину, кислая, не успела сахару набраться, подождать до ноября, до первых заморозков, тогда и есть можно.

Саныч зарычал, напружился, выкинул вершу на берег.

– Вот! – Саныч присвистнул. – Третий раз забросил дед невод…

Верша была заполнена рыбой. Мальками, длиной, может, в половину пальца, цвета хорошо начищенной латуни.

Саныч плюхнулся рядом с вершей. Синий, измазанный грязью, по коже мурашки, выглядел зло и опасно, по-боксерски, у нас в доме пионеров боксеры тренировались, так вот они все такими были, вислоплечие, сбитые, крепкие, как медведи, только Саныч все равно с любым из них бы справился.

– Раньше холодной водой дураков лечили, – сообщил Саныч, стал, не снимая, выжимать трусы, подтягивал их повыше, скручивал, почти до подбородка дотянул, у меня такие же. – Многие вылечивались. Может, фашистов тоже так, а?

Фашист Паша промолчал.

– Потом попробуем, – пообещал Саныч. – Со льдом уже. Вообще, я гляжу, с фашистом лучше на рыбалку не ходить – ничего не наловишь – рыба вонь даже из-под воды чует, в глубину прячется. С фашистом хорошо раков ловить, они любят, чтоб потухлее. А куда эту шантрапень девать не знаю, ни ухи из нее, ни жарехи, стыдно домой возвращаться, Ковалец задразнит, собака злая… Что с такой рыбой делать…

– Засушить, может? – предложил я. – А потом в муку перемолоть…

Я что-то про рыбную муку слышал, вот и предложил.

– Не знаю, – Саныч поморщился. – Чего тут сушить, сплошной малек, шибздицы, чешуи больше, чем мяса… Зря только мерзли. Из-за тебя все, сволочь…

Он пихнул Пашу ногой. Тот сидел на земле, уже не дрожал, только пар изо рта выпускал. Странно, ни у меня, ни у Саныча пар не шел, только у этого.

– Все настроение испортилось, – Саныч пнул уже вершу. – Хоть домой не возвращайся, честное слово…

Из верши вялой колышущейся массой выдавливались рыбешки, обильная золотая каша. Наверное, караси, молодь или мелочь, не знаю, как правильно называется. Ведра два, или больше, ярко золотая, осенью таких новых красок и не встретишь, листва хоть и желтая, а все равно тусклая и неживая, а под водой, оказывается, есть.

Гад начал вдруг собирать рыбу, золото проскакивало между пальцами и расспрыгивалось по жухлой траве, золотые рыбки и красная крупная рябина, прелая коричневая трава.

Глава 3

– Фанера, ты чего тут сидишь, а? – сварливо осведомился Ковалец.

– Не видишь разве? – Саныч зевнул. – Дурня дожидаемся…

– А, ясно. А там тебя корреспондент, между прочим, ищет. Фотографировать хочет.

Ковалец кивнул в сторону штаба.

– Пусть вон Митьку сфотографирует, – Саныч ткнул меня в бок.

– Зачем? – не понял Ковалец. – Герой-то у нас ты. Вот когда он героем станет, то и его сфотографируют.

Ковалец подмигнул мне.

– А какая разница? – пожал плечами Саныч. – Все равно никто ведь не знает, как я выгляжу.

– Как это какая разница?! Это же документ эпохи! В штабе не дураки сидят, сказано сняться так и иди, снимайся!

– А давай ты за меня сфотографируешься, – предложил Саныч. – А что? Ты же, наверное, тоже готовился. Сапоги, гляжу, почистил, прическу причесал. Вот и давай, разрешаю. Я не обижусь, честное слово!

Ковалец начал злиться. Он быстро злиться начинает, раньше работал плотогоном, любит поорать, умеет, а матерится так, что неосторожные комары замертво падают еще на подлете. Только на Саныча ори не ори, матерись не матерись, его не пробить, он как трактор, как танк даже, знай, зевает.

– Разве это важно, кто на карточке будет? Главное чтобы люди смотрели и говорили – вот он, герой! Мужественный человек…

– Опять?! – Ковалец насупился, распустил фигуру, навис плечами.

А Саныч зевнул еще громче, нос почесал.

– Ты что, Фанера, в банде?! – продолжал Ковалец. – Распустился… Это партизанский отряд, а не махновская ватага! Ты боец Красной Армии!

Теперь уже я ткнул Саныча в бок. Чтобы не зевал так громко, не надо зря злить Ковальца, Ковалец, наверное, безобидный в общем-то, однако горячечный слишком, заносчивый, заносит его иногда. Не держит себя в руках, сердится очень. Вот рассердится сейчас, драться кинется, Саныча опять на губу посадят.

– У тебя что-то с усами, между прочим, – сказал Саныч. – Не растут что-то совсем, порыжели…

Ковалец потрогал усы.

Усики, надо признаться, на самом деле росли плохо.

– Вы зачем этого полицая притащили, а?! – спросил Ковалец – Зачем он нужен нам, шлепнули бы под кустом… Слышь, Фанера, а может он твой брат, а? Похож…

Саныч улыбнулся, ответил:

– Так мы и хотели шлепнуть, а полицай взмолился – говорит, не убивайте меня, у меня друг в партизанах, Ковалец его фамилия, на одной улице росли, одну титьку сосали. Ну, мы его и проводили, уважили человека. А ты зачем так сапоги начистил? «Рама» полетит, свысока блеск засечет, демаскируешь нас. Ты как в следующий раз будешь чистить, соплей поменьше клади, в меру.

Ковалец не нашел, чего сказать, причесался.

Причесывался Ковалец тоже не просто. Расческа у него алюминиевая, с длинными острыми зубцами, блестящая, сбоку пилочка для ногтей, а на конце что-то вроде ложечки, приспособление неизвестного назначения – Саныч полагал, что ковырялка для ушей, сам Ковалец утверждал, что в ложке этой растапливают воск, который втирают в прическу для придания ей блеска и устойчивости. Эту выдающуюся расческу Ковалец снял с одного ефрейтора, а потом долго кипятил на предмет избавления от немецкого духа, и спиртом  протирал трижды, а после всех полагающихся процедур вставил в рукоять от бритвы, и когда надо было причесаться публично, красивым движением выщелкивал ее, и, тряхнув чубом, изысканно совершал туалет.

– У нас у соседей собачка была, звали Кузнечиком, – сказал Саныч. – Она очень чесаться любила. Чесалась-чесалась, чесалась-чесалась, чешется – и скулит от удовольствия…

Саныч похлопал Ковальца по плечу и добавил:

– Очень быстро облысела.

– Ты, Фанера, дурак, – неприязненно сказал Ковалец. – Я с тобой рассуждать не намерен, тебе приказ от Глебова. Быстро к штабной землянке!

–Я, может, и дурак. А ты тыловой бобер. Расчески, одеколон, бигуди, фризюр всякий там, ондулятор завел.

– К Глебову! – рявкнул Ковалец. – К Глебову! Бегом!

– Сам бегом.

Опять все к драке опять катится. Вот сейчас они начнут бодаться, прибежит Щенников, или Орлов, или сам Глебов, а скоро ужин, пожрать спокойно не получится. Саныч набычился и собрался, прижал локти, подбородок опустил, уши и те как-то в голову что ли втянулись, а Ковалец напротив, раздулся, как лягушка на свадьбе и заорал:

– Быстро в штаб!!! Быстро! Это приказ!!!

Это он за счет голоса свой размер увеличивал, и перед командиром издалека выслуживался, считал, что у кого громче ор, тот начальству больше заметен.

Но начальство на ор не показалось, из поварской землянки высунулся Лыков с двумя котелками, поглядел на Ковальца неодобрительно, котелки на стол поставил.

– Кушайте, – сказал негромко. – Хотел, чтоб как кулеш получилось.

Саныч тут же уселся за стол, воткнул ложку в кашу, зачерпнул целую гору и стал объедать ее вокруг, как мороженое на палочке.

– Ты что, издеваешься?! – завопил Ковалец.

– Ты что тут орешь?! – начал сердится Лыков. – Ты мне тут не ори! Я сам так тебе крикну! Чего опять к мальчишкам вяжешься?! Они по оврагам три дня болтались, а ты им поесть не даешь!

Лыков повар. Плохой, он в керосинке раньше работал, продавцом. Спички, мыло, мука, ячмень, ну, его здесь на кухню и поставили – вроде как к продуктам питания отношение имел – вот и годен. Вот он нам и кашеварит, как умеет, то крупа не доварена, то песок хрустит, про недосол уж никто и не вспоминает. А лук всегда пережженный. Но у нас никто не ругается, горячо и много – значит и  вкусно. Вот и сейчас, шкварки застревали в зубах, лук Лыков пожарить забыл, и порезать забыл, просто забросил в котел целиком, и он распространился по всей каше, мягкий и разваренный, вместо моркови то ли грибы пересушенные, то ли корешки подозрительные. Еда. Раньше бы меня от этого всего стошнило, сейчас добавки попросил. Бы. Только Лыков и так ее приносит, без напоминания. Он нас жалеет, у него то ли внуки, то ли правнуки уже, а мы их ему, наверное, напоминаем.

А дурачок Ковалец на нас покатил, помешал обедне, вот Лыков сразу и рассвирепел, настоящий керосинщик, а они всегда немного сумасшедшие – от горючих паров. У Лыкова и вид такой – керосиновый, желтый, глаза впалые, худой, хоть и при кухне состоит. Организм весь насквозь отравлен и пропитан, мясо на костях не задерживается.

– Смотри у меня, бестолковый, – Лыков мрачно уставился на Ковальца. – Я за тобой давно уже наблюдаю! Мужик уже, а все к ребятишкам прицепляешься!

Лыков протер руки о штаны, Ковалец отступил, голос приглушил:

– А что они дисциплину нарушают?! Там его корреспондент уже час ждет, а они тут ложки облизывают!

– Ты не на реке тут! Раскомандовался, горлопан! Корреспондент подождет, ничего с ним не случится, не переломится! А если будешь орать, я тебе…

Лыков скрипнул зубами так громко и выразительно, что Ковалец отступил еще дальше, с опаской. Несмотря на керосиновую внешность, Лыков человек почему-то сильный. Я сам видел, как он подводу разгружал – на каждое плечо по мешку с мукой, и ничего, тащит, напевает. И хотя Ковалец сплавщик и тоже парень не хилый, с Лыковым ему, наверное, не сравниться. К тому же Лыков еще и авторитетный дядечка, он еще в гражданской участвовал, вес имеет, Ковальцу до него из двух ноздрей не досморкнуть, так что Ковалец пришпорил голос и уже попросил:

– Ты бы лучше шел все-таки, Фанера.

– Зачем?

– Ну, зачем-зачем, говорил же, фотографировать тебя будут.

– Бесполезно, – отмахнулся Саныч. – Все равно ничего не получится.

– Почему это? – угрюмо спросил Ковалец.

– Не знаю, – Саныч пожал плечами. – Меня нельзя сфотографировать. Совсем то есть.

– Как это?

– Очень просто – меня цыганка в детстве заговорила.

Ковалец хмыкнул.

– Что значит заговорила? – нахмурился Ковалец. – Мне кажется…

– Это очень интересная история, могу быстро рассказать…

Историю про цыган я уже слышал, причем не единожды. Как-то раз отец Саныча, большой мастер по части производства фанеры, ну, и в других древесных премудростях разбирающийся, отправился в Сибирь с командировкой, а Саныч вместе с ним напросился, хотел Байкал поглядеть. Но до Байкала они не доехали, потому что по пути отец вышел за кипятком, и пока он стоял в очереди, Саныча украли цыгане. Отец побежал вдоль путей и увидел, как цыганята ведут маленького Саныча в сторону глухого пакгауза. Отец закричал, схватил Саныча, схватил одного цыганенка, поволок в милицию. Их догнала старая цыганка, она упала на колени и умоляла отца их в милицию не сдавать, подарила золотые серьги, а на самого Саныча наложила заклятье от пули, боли и неволи.

– С тех пор от меня все отскакивает, – сказал Саныч. – И ножи, и пули и фотографии. Сколько раз уже пробовали, и в школу фотограф приезжал, и из газеты – ничего не получается, хоть ты тресни.

Саныч с ухмылкой поглядел на Ковальца.

– То птичка, знаешь, не вылетает, то пластина треснет, то пленку испортят. Так ни одной фотографии и нет.

– Там настоящий фотограф, – сказал Ковалец. – Из Москвы.

– Вот у меня свой настоящий фотограф, – Саныч указал на меня. – С восьми лет в фотокружок ходит, правда?

– Правда, – сказал я. – Только здесь…

– Он птичку сфотографировал, воробья простого, так его в «Пионерской Правде» напечатали. А меня сколько не пробовал – ничего.

Это тоже правда. И про птичку и про Саныча.

– Аппарат плохой был, – принялся объяснять я. – Там затвор с дефектом, всю пленку поцарапал. Да все равно у нас никаких условий, ни лаборатории, ни… Да ничего нет.

– Я же говорю, – ухмыльнулся Саныч. – Ничего не получится, так корреспонденту и скажи.

– Правильно, – вмешался Лыков. – Правильно, ребята, лучше покушайте как следует, похлебка скоро поспеет, я вам с донышка зачерпну, с гущами.

Саныч поднялся из-за стола, потянулся, огляделся.

– Ты ведь комсомолец уже, – спросил и одновременно ответил Ковалец. – Должен понимать. Вот я всегда удивляюсь, откуда такая разболтанность, а? Семнадцать лет, Герой уже почти представленный, а все кривляешься! Разве так можно?

Тут Ковалец перешел на проникновенный тон, вроде как старший товарищ поучает бестолковую молодежь, это даже мне не понравилось, я уж думал, что сейчас Саныч взорвется, Ковалец ведь нарочно про Героя все время вспоминает – позлить…

Саныч удержался.

– Вот представят – и поговорим, – улыбнулся он. – А сейчас жрать охота, похлебку охота…

– Обед пропускать невозможно, – Лыков тоже улыбнулся. – А ты, Лешик, не сердись, ты беги быстренько, скажи, чтобы корреспондент тоже сюда шел, видел я его, позвоночник сквозь живот просвечивает, шишкой зашибить можно.

Ковалец немного остолбенел, молчал несколько секунд, затем раскрыл рот, чтобы начать возражать, Лыков заметил это и снова стал протирать руки о фуфайку…

Вдруг Саныч сунул котелок с недоеденной кашей мне, вытер губы рукавом и быстро пошагал в сторону штабной землянки. Я огляделся. Глебов, кажется, его шапка, ну, все понятно.

– А ты чего сидишь?! – Ковалец уставился на меня. – Дуй тоже.

– А мне-то зачем?

– Затем. Поспешай.

Ковалец попытался подтолкнуть меня в спину, я увернулся. Лыков недовольно брякнул посудой и скрылся в земле.

Я неторопливо направился к штабу.

Интересно, с чем в этот раз корреспондент пожаловал? С пленочной камерой, или с пластинами? С пленочной, наверное, так на самолете удобнее. А может вообще с кинокамерой, кажется, к соседям такой уже прилетал, снимал партизан на отдыхе для боевого журнала. Я с кинокамерой не знаком вообще, только с основными принципами, а интересно было бы попробовать. Снять про нас фильм, ну, что мы делаем на протяжении дня. Или рейд снять, или как мост подрываем. В рейд я еще не ходил, а мост это здорово, правда, я мост издалека видел, но все равно, впечатляет. Особенно, как земля дрожит.

Я начал придумывать, как бы это хорошо получилось, для будущего, чтобы потом люди посмотрели, как мы тут живем, как воюем, да и самим интересно было бы – взглянуть на себя лет через двадцать, в шестьдесят втором, в шестьдесят втором у всех, наверное, велосипеды будут и приемники в каждом доме, переносные приемники…

Корреспондент под елкой. В этот раз прислали не очень, мелкий какой-то попался, лет, наверное, восемнадцать, щуплый, хорошо хоть не в очках, хотя под глазами круги, что они точно как очки, рядом с ним Саныч казался богатырем, такой доходяга, а уже корреспондент, Виктором зовут. Впрочем, может быть, он образование хорошее получил, статьи нужные пишет, это тоже надо, не всем с автоматами бегать, это и Саныч всегда говорит.

Глебов еще, я его сразу не заметил, а он тоже присутствовал, сидел под елкой на табуретке, курил, читал газету вроде бы, а на самом деле прислушивался.

Корреспондент стал задавать Санычу обычные вопросы, все по порядку, как полагается, сначала про детство, потом про то, как он убил генерала. Саныч уныло, почесываясь и похихикивая, в восьмой раз рассказывал про тот самый случай на дороге, со скучным видом привирая о том, как он выскочил с победным криком, как кинул гранату, затем вторую, как стал стрелять, отсекая мотоциклистов… а нет, мотоциклисты это в другой раз были, с пулеметчиками вместе, генерал и сам был огого, и без самокатчиков, с двух рук шмалял только так…

Виктор был явно неопытный, записывал подряд, много, подробно, не отсекая выдумки. Отчего Саныч постепенно разошелся и распустился, и принялся врать уже напропалую, не обращая внимания на покашливания Глебова. Я тоже не удержался, и стал сигналить – моргать, и двигать носом. Но увлеченный Саныч этого, само собой, не заметил.

– Он, значит, упал, прыгнул то есть в канаву, и оттуда как заорет по своему, по фашистски… Я, кстати, вчера тоже фашиста одного привел, конечно, не полковник, но тоже важный. Сволочь, фельдкурьер, перевозил секретный пакет на станцию …

Сначала я не понял – это он про кого, но потом догадался, что это он про вчерашнего Пашу, это он его в спецкурьеры переделал.

Командир закашлялся уже громко, Саныч опомнился и притормозил.

– То есть, мы этот пакет командиру притащили, а он его уже дальше переправил. А сумку мы его, конечно, сожрать заставили.

– Сожрать? – очнулся корреспондент.

– А как же? Это у нас завсегда, традиция. Как поймаем полицая, так сразу заставляем его жрать что-нибудь. Ремень собственный, или сапог, или шапку.

– Зачем? – Виктор подправил карандаш ногтем.

– Как зачем? Чтобы в фашисты неповадно было ходить. А что ж мне ему, спасибо сказать, что он в полицаи записался? Сожрал сумку как миленький, и добавки еще попросил. Скажи, Мить?

Саныч повернулся ко мне.

– Так и есть, – подтвердил я. – Сожрал.

– Во как. Мы тут с фашистами не в шашки играем. Так я про генерала недорассказал. Вам ведь про генерала интересно?

– Да, конечно…

Было видно, что еще раз историю про генерала он слушаьб не хочет, но отказать герою нельзя. Глебов зашуршал газетой, но Саныч продолжал:

– Генерал не простой оказался, настоящий эсэсовец, сюда приезжал свое секретное оружие испытывать. Мины-поскакушки изобрел. Записывайте – это очень страшные мины, они не просто взрываются, они пред этим сначала подпрыгивают. Площадь поражения категорически увеличивается! Серьезное оружие, а документацию всю он в своем портфеле вез. Отбивался, как зверь. У него в машине ручной пулемет оказался.

– Ручной пулемет… – записал Виктор.

– Вот именно. Он как из этого пулемета начал садить, как начал! Еле ноги унесли… То есть, я ведь там не один был, другие тоже – так вот – они еле ноги и унесли. А я не такой… пугливый, я с правого фланга зашел. А генерал тут ко мне и поворачивается, и как очередь выпустит! Почти в упор, на фуфайке всё плечо прострелил. Ну, тут я уж и не вытерпел. Вообще-то, я хотел генерала живьем захватить, я сразу понял, что у него важное что-то, но поскольку он меня чуть не пристрелил – я подумал, что мне его тоже пристрелить не стыдно – прямо в башку ему из «ТТ» раз – раз.

Саныч два раза хлопнул кулаком в ладонь, корреспондент сломал карандаш, тут же достал новый.

– Пишите-пишите, – Саныч сложил руки на груди, – очень важно, чтобы вы правду написали, без пристегиваний всяких. Готово? Пишите, значит. Генерал упал, я на всякий случай еще по машине стеганул, ну, и портфелем занялся. Заглянул – а там чертежи с орлами, сразу видно, что дело. Вот, в общем-то, и все. Немцы за это дело меня просто ненавидят. Гитлер как узнал, коростой гнойной  изошелся! Меня в свои личные враги велел записать, и на поиски послал целую роту эсэсовских диверсантов!

Корреспондент поежился, поглядел в облака.

– Это он шутит, – не выдержал из под дерева Глебов. – Устал паренек, трое суток в разведке, не отдохнули толком… И вообще, пацаны, что с них взять? Вот один недавно в немецкой столовой пообедал…

– Это не я, – тут же сказал Саныч. – Про меня вообще много врут, вы им не верьте, они все придумывают разное. Правду только я рассказываю. А вы фотографировать то собираетесь?

– Да, конечно, – Виктор убрал карандаш. – Даже обязательно, нужен снимок. Я здесь у вас бойцов уже фотографировал. Если вам не трудно…

– Ему не трудно, – Глебов затушил самокрутку, подошел к нам. – Ему ой-ой-ой как не трудно.

– Тогда давайте сейчас, если не против?

Саныч почесал руку.

– Не против! – Глебов достал из кармана кисет, из него щепоть табака, растер между пальцами.

Корреспондент переместил на живот футляр, обшитый черной кожей, камеру, такой я не видел, не наша, наверное.

– Причешись, – попросил Глебов. – Оба причешитесь.

У меня причесывать особо нечего было, я так, мусор из волос вытряхнул, а Саныч причесался – плюнул на ладонь, растер по другой и пригладил волосы на обе стороны, с пробором посередине. По–моему, получилось глупо, но Саныч именно этого и добивался.

Глебов снова принялся давить табак. Корреспондент поглядел на Саныча, но ничего не сказал, начал готовиться к съемке.

– Шапку надень, – велел Глебов.

– Мне так очень идет, – огрызнулся Саныч. – Бабушка меня всегда так причесывала…

– Ладно, пусть так. Ты же дураком получишься, не я.

– Может, ему оружие взять? – спросил корреспондент.

– Да, хорошо бы, – согласился Глебов, – какой партизан без оружия… На.

Глебов расстегнул кобуру с «наганом».

– Может, лучше за автоматом сбегать? – спросил Саныч.

– За автоматом?! – воодушевился Виктор. – Да, лучше, конечно, с автоматом. Если недалеко…

– Недалеко! – Саныч сорвался с места. – Я сейчас!

Глебов сокрушенно помотал головой.

– А вы в какой газете работаете? – спросил я Виктора. – В «Красной Звезде» или в «Правде»? А какой у вас объектив? Надо скорее фотографировать уже, а то солнце уйдет. Можно камеру посмотреть? А вы из Москвы?

Корреспондент раскрыл растерянно рот, Глебов поглядел на меня, щелкнул языком.

– А куда мне их девать? – спросил он почему-то у Виктора. – Выгнать я нельзя, их убьют сразу. А если не убьют, то в Германию угонят. Домой я их тоже не могу отправить, дом тут совсем не у каждого остался. Да и опасно отправлять, сами знаете. Ко мне каждый месяц сопля какая прибивается, а я тут советская власть, я их определять должен…

Глебов свернул газету вчетверо, хлопнул себя по колену, сказал:

–  А на месте они сидеть тоже не хотят, возраст не тот. Вот и воюют…

– Хорошо ведь воюют, – напомнил корреспондент.

– А… – Глебов только рукой махнул. – Это все не для детей занятие, Виктор, сами ведь понимаете…

– В Древней Руси уже в двенадцать лет на поле выходили, – возразил Виктор. – Это исторический факт.

– Ну, мы же не в Древней Руси, – мягко перебил Глебов, – мы в Советском Союзе. Пацанва должна в школе сидеть, бабы должны щи варить, а воевать должны взрослые. Все просто. Вот вы, Виктор, вы ведь в институте учились?

– В ИФЛИ. Историю изучал. Но сейчас же война…

Глебов ничего не ответил, потому что вернулся Саныч с автоматом. И с шапкой.

– Все готово? – весело спросил он. – Давайте скорей, а то тут один ненормальный рыщет…

Саныч повесил МП на шею, надвинул шапку на глаза, придал суровости лицу.

– Фотографируйте, – сказал он. – Только сразу предупреждаю – все равно ничего не получится.

– Посмотрим-посмотрим…

Виктор возился с камерой, я отметил, что она у него необычная, таких раньше я не видел, наверное, точно американская, много полированного металла, и объективы сменные сбоку. Виктор колдовал с диафрагмой, устанавливал выдержку, крепил аппарат на откуда-то взявшемся штативе, все это время Саныч держал позу.

Вдруг корреспондент оторвался от объектива и уставился на Саныча, рот открыл.

– А это, собственно, что… – корреспондент указал пальцем. – На ремне? У автомата? Это…

– Железные кресты, – гордо признался Саныч. – Пять штук. Я их тут специально привинчиваю…

– Железные кресты? – растерянно переспросил Виктор.

– Ага. Четыре второй степени и один первой, я его совсем недавно снял…

– Убери эту мерзость! – почти простонал Глебов.

– А почему мерзость-то? – обиженно поинтересовался Саныч. – Никакой мерзости тут нет. Автомат это мой, я его не в карты выиграл, между прочим, а в бою добыл. И кресты эти снял с врагов. Это мои трофеи. Вы вот видели, наверное, на самолетах тоже так рисуют, в вашей же газете печатали!

Глебов закашлялся.

– А куда мне эти кресты девать? – продолжал Саныч. – На фашистах жаль оставлять, выкидывать тоже, Глебов их не принимает, вот я и придумал…

Откуда-то сбоку выпрыгнул Ковалец с ППШ. Предусмотрительный.

– Давайте и ППШ, чего уж, – заявил Саныч. – Буду сразу с двумя. Слушайте, а можно ведь «дегтяря» притащить…

Глебов перестал кашлять, поглядел на Саныча укоризненно.

– Ладно, – Саныч снял с шеи МП. – Все равно ничего не получится.

Он сунул автомат мне, взял ППШ, нахлобучил шапку почти до переносицы.

– Ты бы хоть шапку снял, – посоветовал Ковалец. – Похож на бабая.

И Ковалец предусмотрительно вытащил расческу, протянул Санычу.

– Не, спасибо, – отказался Саныч. – Я у тебя в прошлый раз взял неосторожно, потом месяц башка чесалась. Я уж лучше так.

Саныч снял шапку, причесался рукой, уже по нормальному, неплохо получилось, героически.

– Давайте все-таки фотографироваться, – напомнил корреспондент. – Молодой человек прав – свет сегодня плавает.

– Давайте-давайте, – Саныч подобрался еще раз.

Корреспондент продолжил возиться с камерой, Саныч терпеливо ждал.

Щелкнул взводимый затвор, фотограф сказал про птичку, Ковалец, стоявший чуть сбоку за спиной, сделал шаг в кадр. Виктор надавил на гашетку, пружина щелкнула, шторка перекосилась, Виктор хлюпнул носом.

– Я же говорил – не получится, – с удовольствием сказал Саныч.

Газетчик принялся разбираться с камерой, Саныч опустил автомат.

– Меня нельзя сфотографировать, – сказал он в очередной раз. – Ни разу не получалось, ни у кого.

– Я сейчас! – заверил Виктор. – Все исправлю…

Он принялся ковыряться в камере маленькой отверткой, а мы все ждали, а потом дзинькнул замок крышки, и упругим серпантином выплюнулась  пленка. Корреспондент уже матюгнулся, прикусил язык, поглядел на Глебова. Тот пожал плечами. Недовольно, оно понятно, забот у него полно, а тут с нами возиться приходиться. Но ничего не поделаешь, порядок такой, советская власть, однако.

Виктор поднял с земли распустившуюся пленку, а мне аж обидно стало – столько кадров выпустил, дубина. Молодой и бестолковый, даром, что в институте учился, наверное, он все-таки больше газетчик, чем фотограф, отдельного фотографа трудно прислать, они на фронте все.

– Две минуты, – попросил Виктор. – Исправлю…

– Да ничего, – Саныч поглядел на Ковальца, – мы не торопимся. Ковалец, а тебе, кстати, фотографироваться нельзя, ты не пристраивайся

– Почему это нельзя? – насупился Ковалец.

– У тебя усы как у Гитлера. Ты представляешь, что получиться может? Вот я на первом плане, партизан, защитник Родины – а у меня из-за плеча Гитлер выглядывает? Что читатели газеты подумают?

Виктор пригляделся к Ковальцу, Глебов тоже повернулся, не удержался.

– Да не похожи совсем… – Ковалец стал ощупывать усики. – У Гитлера другие совсем, прямые…

– Вот если бы тебя, Ковалец, поменьше форма гитлеровских усов интересовала, ты бы тоже давно уже орден бы получил. Ну, медаль хотя бы точно.

Глебов засмеялся. Ковалец покраснел, двинулся, было, к Санычу, одумался, развернулся, ушел.

– И откуда ты такое трепло? – спросил Глебов. – Я твоего отца ведь помню, он нормальный мужик…

– Нормальные в канаве лошадь доедают, – Саныч поправил шапку. – А я в дедушку, у меня дедушка гармонист. Вы еще мою сестру не слышали, Лидку, вот балаболка так балаболка, я так, понемногу, а она как заведется – уши сами в треугольники складываются и на почту торопятся.

– Все! – корреспондент Виктор изготовил камеру во второй раз.

Саныч подобрался, соорудил надлежащую боевую мину, в этот заход про птичку корреспондент промолчал. Щелк. Шторку снова перекосило, я точно это слышал, американская техника упрямо отказывалась работать в псковских болотах.

– Кажется, перемотка заела, – Виктор подтвердил полную свою неосведомленность в технике. – Сейчас…

– Там шторку скосило, – сказал я. – Можно подправить…

– Всё, свободны, – махнул рукой Глебов. – В другой раз.

Корреспондент не противился особо, стал собираться, устал, наверное, дураком выглядеть.

– Я предупреждал, – Саныч закинул ППШ на плечо. – Меня нельзя сфотографировать.

– Вы в следующий раз запасную камеру берите, – посоветовал я. – Другие всегда с двумя прилетали.

– Угу… – Виктор глупо вертел аппарат в руках. – Наверное…

Он собирал оборудование, грыз ногти, и вообще выглядел печально. Глебов отправился в штаб, Ковалец исчез, а мы отправились к своей землянке. Саныч сгрузил на меня ППШ, сам шествовал со «шмайссером», форсисто помахивая ремнем, украшенным трофейными крестами.

– Завтра на север идем, – болтал Саныч, поглядывая на облака, – а погода непонятная. Хорошо бы дождь опять, а развидняется, кажется. Там «хейнкель» завалился, вроде как, один местный просемафорил, надо посмотреть – на самом деле фашист, или наш может. Глебов велит сходить, проверить, вдруг что полезное есть. А если наш, то и похоронить надо. Хорошо прогуляемся! Фашисты вряд ли подтянуться, мы раньше успеем… В прошлый раз когда за самолетом ходили, здорово было. Немецкий грузовик рассыпался, все фашисты всмятку, а тушенка сохранилась. Главное, погода не подвела бы…

Саныч облизнул верхнюю губу, прислушался к ощущениям.

– Не знаю… – он остановился. – Как получится… Этот наш дристун Паша, кстати, очень пригодился, правильно, что не шлепнули. Он, оказывается, на самом деле на железке работал, на грузовом дворе. Где часовые стоят, нарисовал, рожа фашистская, расписание вспомнил. Глебов его в яму пока посадил, может, еще чего вспомнит полезное.

– А потом? – спросил я. – Куда его?

– Не знаю… Глебов к соседям гонца послал, может им пригодится, станцией они занимаются. А может и нам понадобиться для чего. А если не понадобиться шлепнем, конечно, откармливать его что ли… Глебов нам обещал сахара подкинуть, можно петушков нажечь. Ты умеешь?

– Не-а…

– Тут сковородка нужна, в кружке их не сделаешь. Кажется, у Алевтины такая есть! Маленькая, но тяжелая.

Ну да, у Алевтины.

– Схожу к Алевтине за сковородкой, – Саныч опять придирчиво смотрел на небо. – Наделаем леденцов, на чай позовем, Юсупов на балалайке сыграет…

– Правда, что дед у тебя гармонист?

– Гармонист-гармонист. А еще на гуслях мог…

Саныч вдруг рассмеялся, чего в гуслях смешного?

– Ладно, пойдем к себе, готовиться, чего мы тут торчим? Я вот что думаю насчет завтрашнего дня – возьмем «шмайссеры»…

– Ребята!

Мы обернулись. Нас догонял Виктор. В этот раз он был вооружен не камерой, а блокнотом и самописцем.

– Еще расспрашивать будет, – зевнул Саныч. – Опять про генерала, наверное… Я ведь ему все рассказал уже. Надоело-то как…

Ничего ему не надоело. Он про этого генерала обожает просто рассказывать, каждый день по восемь раз может, и каждый раз по-новому. Сначала генерал ехал в обычном «хорьхе», потом к нему прибавилась «бээмвуха» с пулеметчиком, потом вторая, и, видимо, намечался бронетранпортер, а вскоре, возможно, и танк. И мины все время усовершенствовались, повышали свое стратегическое значение. Вот, сегодня была какая-то прыгучка, а в прошлом месяце мины были заводные, их сбрасывали с самолета, а они сами в землю закапывались, завтра еще что-нибудь сочинит.

Корреспондент подбежал, потер переносицу, пощурился, Саныч поглядел на него с превосходством.

– Командир сказал, что вы можете мне все здесь показать, – выдохнул Виктор. – Лагерь, то есть. Провести экскурсию. Я хотел про вас сначала статью написать, а теперь думаю очерк. Или серию очерков про пионеров-героев. Вы ведь пионер?

Саныч помотал головой.

– Да не, уже по возрасту вышел, – сказал он. – Я в комсомол вступил, только у нас ячейки  толком нет. Но ничего, все постепенно. Я и в партию тоже хочу.

Виктор начал опять записывать в блокнот.

– Расскажите, как вы попали в партизаны? – спросил он. – В общих чертах, конечно.

– Да как все. Пришли немцы, выгнали в лес. В дома наши залезли, а мы землянки отрыли, стали жить. Думали ненадолго, ага. Потом глядим – осень уже, земля твердая… Кстати, вон видите колоды лежат? Там у нас грибы маринуются. В этом году грибов полно, и насушили много, и намариновали, вы грибную кашу пробовали?

– Нет… – корреспондент записал про грибы.

– Попросите у Лыкова, он варит. С луком.

Мы медленно шагали по лагерю, корреспондент смотрел по сторонам, Саныч рассказывал про то, как у нас тут все налажено.

– Вон, видите, сосна? Нет, не эта, это Ковалец за нами подглядывает, ну, тот, что под Гитлера причесывается, вы правее смотрите. Там в сосне дупло большое, мы в нем дохлую рысь нашли! Она туда залезла, а вылезти уже не смогла, она там так и лежит. Хотите посмотреть?

– Нет, я про то, как вы пришли в партизаны, если можно поподробнее.

Нет там никакой рыси дохлой, там и дупла-то нет.

– Так я и рассказываю. Мы жили в лесу, я мамке и говорю – чего это мы в землянках живем, а фрицы в нашем доме? Давай их подпалим, пусть попрыгают. А мама сказала, что не надо палить, как немцы уйдут, мы только полы с кирпичом помоем, да стены можжухой окурим. И вернемся себе спокойно. Ну, стали дальше в землянках сидеть. До нового года почти досидели, а потом я подумал, что мне надоело в корнях подгнивать, взял лопату и ушел.

– А лопату зачем? – удивился корреспондент.

– Топор мать не дала, а лопата ей ни к чему, сажать все равно нечего.

– А партизан как нашли?

Саныч хохотнул.

– А что их искать то? Тут у нас все просто, или партизан, или полицай. Полицаев я сразу узнаю, по смраду, а если не смердит – так значит и партизан. Вот это баня, под елкой. Баню, или поварню, надо всегда под елками ставить, чтобы дым рассеивался. Да лучше вообще все под елками, чтобы невидно. И на трубу еще из ведра противодым делать. У нас тут отличная баня. Баня для партизана – это самое главное, ее строят первым делом. Хотя нет, первым делом нужник. У нас очень интересный нужник, там у нас… Ну, сами увидите. Вон туда, под ели. А вон видите, это Щенников с топором идет, он часы смастерить может. Ну, и оружие чинит, правда… Под ели, Виктор, под ели, туда…

Саныч подхватил под руку корреспондента. Я тащился за ними. Все равно делать нечего, лучше автоматы таскать, чем наводить маскировку, или дрова пилить, да мало ли работы, Глебов всегда найдет?

Нужник у нас под елями, как и всё остальное. Загадка есть такая – зимой и летом – одним цветом, ответ – нужник.

– Загадку знаете? – спросил Саныч. – Зимой и летом одним цветом, а?

– Елка? – предположил корреспондент.

– Не, совсем не елка. Пойдемте, я покажу…

Они скрылись в туалете и почти сразу появились обратно.

– Это что там… то, что я подумал? – растерянно спросил корреспондент.

– Ага, – с удовольствием кивнул Саныч. – Они самые. У нас правило – каждый, кто фрица прибьет, срезает и сюда приколачивает. Как идея?

– Интересно. Я думаю, здесь есть над чем подумать. Для карикатуры, или для  фельетона… Наверное, фельетон лучше подходит.

– Да, фельетон – это здорово! – подтвердил Саныч. – Я всегда в газете любил читать, про расхитителей разных, про бюрократов… Вы вот напишите фельетон про партизанские нужники! Это ведь не только у нас, я и в других отрядах такое видел. Где портрет приколочен, где надписи разные, некоторые, между прочим, в стихах. Это тоже вроде как партизанская традиция – чтобы пообиднее над фрицем посмеяться….

Виктор записал в альбом. Не напишет ведь, ну, про нужники. Про баню напишет, про нужники нет, ни разу в газете ничего похожего не читал.

– Это Юсупов идет – он в оркестре раньше играл, свадьбы, похороны, если не врет, конечно. А теперь он вроде как запасной снайпер – потому что руки у него тонкие, ну, и на балалайке шпарит, ну, знаете, мимо тещиного дома и всяко другое, не буду пересказывать.

Юсупов поглядел на нас мрачно, не верю я, что он из оркестра, он дворник явный, с такой харей только дворничать, водку жрать, да в свисток дуть.

– А вон там у нас землянки. Видите?

Саныч указал пальцем.

– Нет… – помотал головой газетчик.

– В этом все и дело. Землянки не потому, что они в земле, а потому, что земля поверху укладывается. И дерн. А потом трава разрастается, и ничего невидно. Хоть залетайся, сверху ничего не найдешь. Я сам пять землянок выкопал. Пять!

Саныч потряс пятерней.

– Пойдемте, посмотрим. Вообще-то, по правилам землянку должен каждый себе копать сам – чтобы потом не жаловаться, что холодно, или вода подтекает, или клопы. Но поскольку у нас есть женщины, а также люди, у которых… ну, просто руки растут из необязательных мест, так вот, поскольку такие люди есть, землянки пришлось строить нам. Давайте заглянем…

Мы шагали вдоль землянок, Саныч глубокомысленно хмыкал, постукивал прутом по ботинку и вообще имел вполне хозяйский вид.

– Давайте заглянем… – Саныч остановился. – Сюда. Вот здесь живет обычный советский партизан, я думаю, он не будет против, если мы посмотрим.

Саныч подмигнул мне, и стал сходить по ступеням, корреспондент за ним, как-то, впрочем, не очень уверенно, не особенно ему хотелось.

Землянка… Я не очень хорошо знал, кто в какой землянке живет, но эта показалась мне знакомой. Мне совсем не хотелось лезть внутрь, я остался, а Саныч с Виктором спустились. Запах какой-то, знакомый вроде…

Хорошо, что завтра к самолету идем. Долго в лагере тяжело находиться, страшно  становится, хочется бежать. Или дурь вякая в голову лезет. Самолет как раз подвернулся. Конечно, грязь в лесу, сырость, да ладно, пусть, все лучше, чем сиднем сидеть.

Показался Виктор, Саныч за ним.

– Извините, я, видимо, что-то перепутал, – оправдывался Саныч с хитрыми глазами. – Я прекрасно помню, раньше здесь жил настоящий партизан. А сейчас, кажется, сюда вселилась, молодая партизанка…

Ковалец. Возник рядом.

– Ковалец, ты не знаешь, что за девушка тут живет? – поинтересовался Саныч. – Я вроде всех наших баб знаю…

Ковалец кинулся в землянку, задел Саныча плечом.

– Партизан без шутки не живет, – улыбнулся Саныч. – А этот боец просто очень нервный, измучен недугами, у него мозоли всякие, геморрой опять же. Думаем его в госпиталь определять. Ладно, Виктор, пойдемте дальше наше хозяйство смотреть. Правда, смотреть особо нечего, у нас отряд небольшой, ни типографии, ни радио. Но зато сплоченный. Вон видите, это Спасокукоцкий…

Лагерь у нас на самом деле не очень большой. Меньше футбольного поля, тесно, зато свой родник. И клюква вокруг по болотам, после заморозков сладкая, можно корзину съесть.

– Там у нас Геринг, – махнул Саныч в сторону зарослей. – Ненастоящий, конечно, лошадь фашистская. То есть теперь она уже наша, а раньше немецкая была, злая собака, кусалась, лягалась. Сейчас ничего уже, мы на ней дрова возим. Вот и все, собственно, больше и показать нечего.

– Нечего?

– Не-а. А вы у Глебова в бой попроситесь!

– Как?

– В рейд! По тылам! Вам понравится. Только я не знаю, когда, вы у Глебова спросите, он, может, и скажет.

Виктор почесал лоб.

– И напишете об этом, – продолжал рассуждать Саныч. – Вот очерк получится – лучше не придумаешь!

– Я не знаю…

– Так вы сходите к Глебову, спросите. Все равно сейчас никакой самолет не взлетит – в такую-то грязищу.

– Может на самом деле… – Виктор растерянно огляделся. – Это было бы интересно… Я, пожалуй, схожу, узнаю. Спасибо!

И корреспондент заторопился к штабу, из-за ближайшей сосны нарисовался Щурый, остановился на всякий случай в отдалении. Подслушивал.

– Ну что тебе? – спросил Саныч.

Щурый подбежал, сунул Санычу треугольник.

– Это что?

– Письмо.

– А сам что не отдашь?

– Да так, не знаю… Отдай ты, а? У тебя точно дойдет.

Саныч взял письмо.

– Ладно, – сказал он. – Слушай, у вас с Алевтиной ведь есть сковородка маленькая?

– Ну, есть…

– А у нас сахар. За героизм выдали. Так что мы к вам сегодня вечером в гости, так Алевтине и скажи.

– Хорошо, скажу. Только вечером уже приходите, Аля сегодня на кухне помогает.

Шурый исчез.

– Пойдем еще раз пообедаем, а? – предложил Саныч. – Лыков суп доварил, наверное.

– Пойдем, – насчет пожрать еще раз я всегда не против.

На скамейке у поварни уже сидели двое, Костик и Хмурняк. Костику, наверное, за сорок, уже мужик, а все Костик, не знаю уж за что его так, а Хмурняк фиолетовый весь. Он снаряд разбирал, порох пыхнул – и ему прямо в харю, и ожгло и в кожу въелось, так что лицо у него темно-темно-синее, отчего он сам всегда кажется очень хмурым и злым. Костик и Хмурняк разговаривали, спокойно, не торопясь, про масло, кажется, как правильно взбивать, и ели по старинному – с хлебом под ложкой, удовольствие получали.

Лыков действительно суп уже доварил, поглядел на нас, молча забрал котелки, и выдал уже полными, опять умудрился с горой, похлебка, а с горой. Не жадный Лыков, хоть и керосинщик.

Похлебка оказалась как всегда невкусной. Суповые принадлежности уже совсем разварились и не угадывались в ложке, понять, где грибы, где крупа, а где лук не получалось, у Лыкова определенно был талант, наверное, на чемпионате худших поваров он бы занял первое место. Кроме того в котелке болтались комары, сухие еловые иголки и прочий мусор, можно выловить ложкой или хотя бы отогнать в сторону, но у нас никто так не делал. Я раньше ловил, а теперь плюнул, разницы все равно никакой.

Похлебка оказалась как всегда невкусной, но ели мы как всегда с удовольствием. Пока не показался.

Ага, Ковалец, он как тень просто, никуда не спрятаться. Саныч грустно потер глаз.

Ковалец жулькал в зубах папиросу, не курил, просто красовался – папироса была настоящая, и очень Ковальцу шла, с папиросой он выглядел гораздо мужественнее. Для фотографии, наверное, тренируется, в «Красной Звезде» хочет напечататься, а мне так кажется, ему уже можно и не тренироваться, пойдет вполне себе, а папиросу ему, видимо, Виктор дал.

– Значит так, обормоты, – Ковалец перебросил языком папиросу справа налево. – Вы доигрались. Глебов велел мне за вас взяться.

– Ну, возьмись, возьмись.

Саныч ухмыльнулся, подул на ложку.

– Однако, – Ковалец достал зажигалку, сделанную из патрона, чиркнул, закурил, смачно, как в кино совсем. – Однако, слушайте. Глебов очень недоволен тем, что вы тут устроили. Не отряд, а цирк какой-то! С Большой Земли прилетают люди по серьезным делам, а у них в сортире черте-что! Что про нас в газете напишут?! Отряд Глебова вместо того, чтобы рвать мосты украшает клозеты немецкими погонами!

Саныч потупился.

– Слушайте приказ командира, герои. Привести партизанский туалет в надлежащее состояние. Дается час. Через час проверю лично!

Ковалец стрельнул сердитым глазом и удалился.

– Во урод, – вздохнул Саныч с восхищеньем. – И ногу не сломит, и коза не забодёт…

Глава 4

Это случилось в пятый день, значит, двадцать седьмого.

Я думал это наши.

Тогда я еще не научился определять самолеты, ни по виду, ни по звуку, ни по высоте полета. Они и появились-то с нашей стороны, с востока, стайка черных мух, почти незаметных на фоне восходящего солнца, я на них и внимания не обратил – в последнее время в небе было оживленно, мы привыкли лишний раз голову не задирать.

Тем утром я ловил свет. Солнце поднималось, оно уже высоко всползло над крышами, еще несколько минут – и трубы мехзавода лягут в кадр, солнце повиснет между ними, как лампа.

Сирены завыли слишком поздно. Поздно – даже я видел черные кресты на крыльях. Заработали крупнокалиберные пулеметы, воздух вспороли трассеры, заухало возле моста – там, где стояла зенитная батарея. Небо зачернело разрывами, но стая сдержала строй, с равномерным пчелиным гудением она наползла на город и рассыпалась уже за рекой. От нее оторвались небольшие самолеты с неправильными поломанными крыльями и торчащими из под брюха шасси, они походили на стрижей, быстро юркнувших к воде, чтобы напиться, только им не нужна была вода, они падали к мосту, и через секунду земля дрогнула, я упал на крышу, и съежился, и загрохотало уже без перерыва, и ревело, ревело, как циркулярная пила, напоровшаяся на медный штырь.

Я открыл глаза. Город спал. Люди не успели проснуться, не понимали что происходит, никто не бежал, никто не спасался, несколько едва проснувшихся горожан растерянно смотрели вверх.

Батарея у моста замолчала, разрывы в небе прекратились, стая бомбардировщиков медленно разворачивалась, заруливала на второй заход. Еще стрекотали пулеметы, они еще пытались закрыть город, но самолеты не замечали их, медленно распространялись над нами, казалось, что они висят, что их лишь чуть сдувает ветром, вниз снова полетели бомбы. И тут грохнуло уже по-хорошему, крыша опять толкнула меня, я подлетел, свалился, попробовал встать. Железо плясало подо мной, стоять не получалось совсем, я прижимал к себе камеру, стараясь ее не разбить изо всех сил, было страшно…

А потом я увидел свой самолет. Он заходил со стороны солнца. И бомбу я в этот раз видел уже отчетливо – она была подвешена под самолетным брюхом, поблескивала сталью и улыбалась – я ясно различал нарисованную на ее морде оскаленную пасть. Самолет нырнул вниз, к крышам, на несколько секунд он исчез из поля зрения, затем пронесся уже над моей головой, уже без бомбы.

Ударила взрывная волна, с меня сорвало рубашку, и тут же пришел звук, настолько громкий, что я почти сразу оглох и чуть-чуть ослеп, на секунду совсем.

Правая заводская труба падала, по пути разваливаясь на кубики, как игрушечная. Вторая труба разрушилась по-другому, надломилась у основания, и села, вычихнув дым, в небо выстрелил густой пылевой фонтан, отрезавший солнце, стало темно, ненадолго, слева в воздух выплеснулся огонь, жадный оранжевый гриб – взорвалась нефтебаза.

Поднялся ветер, он разорвал пыль на отдельные вихри, и я увидел, как гибнет город.

В тишине.

В пригородах горели и почему-то взрывались частные дома, подбрасывало крыши и сломанные доски, оплывали башни элеватора, над вокзалом повисла коричневая гарь, из которой выступала банка водонапорной башни, построенной в тысяча девятьсот восьмом, горели шестиэтажные дома на Набрежной, у одного из них отвалилась стена.

Мир, он как бы осыпался по краям, я смотрел точно через длиннофокусный объектив, то, что был передо мной выступало ярко и выпукло, то что оставалось сбоку, рассеивалось в невнятное крошево. К глазам словно приставили бинокль, и после этого я смотрел сквозь него почти полгода, жизнь проплывала, будто отделенная толстыми линзами и чуть мутноватыми призмами.

Наверное, это тоже спасло мне жизнь. Рассудок во всяком случае.

Да, точно, так.

Постепенно нормальное зрение вернулось, но ощущение в голове сохранилось, ненормальность, странный дефект пленки. Пока был жив фельдшер, я спрашивал. Он не очень хорошо разбирался в медицине, долго щупал мне голову и смотрел в уши, потом сказал, что у меня, видимо, повреждение мозга, но какое точно, сказать нельзя. Возможны разные проявления, звуки, голоса, видения разные, равнодушие и оцепенение, лечить это, особенно в наших условиях, никак нельзя, так что надо просто жить аккуратнее.

Голоса, фигуры, до этого, к счастью, не дошло, но все равно, приятного было мало, оцепенение, однако. И еще.

Я перестал понимать карту. Саныч пытался мне объяснить, и на бумаге показывал, и на земле рисовал. Где мы, где болото, где немцы – а вот тут Псков, вот тут, видишь? Вот Старая Ладога, вот же! Реки, дороги, железные дороги, все это рассыпалось в окрошку. Я отличный партизан, если меня поймают, я не смогу никого выдать, просто не сумею. Поэтому я всегда с Санычем. Я не в состоянии никуда выйти в одиночку, теряюсь в двух соснах. Для меня нет никакого «там», для меня всегда только «здесь», я не могу представить, как там в Пскове, про Москву можно не говорить. Нет, я помню Псков, но… Это сложно передать словами, ты словно в ведре живешь.

Еще не могу вперед думать. Дня на три, от силы. Иногда я пробую вспомнить – мог ли я это делать раньше?

Мучительно. Точно все время скользишь по льду и не можешь ни зацепиться, ни остановиться, катишься, катишься…

Но и плюсы тоже есть, в таком скольжении. Я стал лучше замечать детали. Возможно, это началось еще до бомбежки, контузия могла только подтолкнуть… не знаю. Если попробовать вспомнить…В первый день еще – брат влетел в комнату, заорал – ура, война, война! Мы побежали на улицу, смотреть, что это такое, я ждал танкеток, мотоциклистов, истребителей, выстроившихся в грозные звезды и плывущих по небу в сторону запада – ведь всем понятно, с кем война, солдат, марширующих под строгим присмотром командиров. И чтобы из репродукторов с дребезжанием звучало знакомое «если завтра война, если враг нападет…»

Но ничего этого я не заметил, день как день. Однако, в этой обычности, в полуденной протяженности июньского воскресенья я вдруг неожиданно остро увидел птиц, сидевших на пушистых тополях в непривычных количествах, непонятное подрагивание воды в лужах, мальчишку, выронившего пряник и отчего-то смотревшего в небо, щели в беленых стенах, город обрел необычную глубину резкости, воздух и тот стал пахнуть иначе, почему-то мокрым кирпичом, и этот запах неожиданно точно соотносился с окружающим. Я еще обрадовался, мне надо было как раз разобраться с трубами…

– Первый снег – всегда тает, – сказал Саныч. – Вранье. Я помню три раза, когда он не таял. Сходи, посмотри, это интересно.

– Чего интересного то?

– Белый цвет. Ты же фотограф, в цветах должен знать толк.

– Потом…

– Нет, надо сейчас, пока не натоптали. Сходи-сходи. Валенки возьми, зима уже.

Я достал валенки, вытряхнул из них газету, пересыпанную тертым артиллерийским порохом. Валенки слиплись и были как каменные, ногу пришлось проталкивать, чувствовал себя как на маленьких ходулях.

Зима.

Выбрался на воздух, чуть не упал – снег лег плотно, почти по колено и продолжал валиться тяжелыми хлопьями, мир стал другим, все правильно Пушкин писал. И на самом деле никаких следов, только птицы натоптали. Или белки, не различаю их.

– Ненавижу первый снег! – крикнул изнутри Саныч.

А мне все равно. Первый снег… Хорошо липнет. Однажды мне в ухо попали снежком, потом полдня выковыривал. И глаза к нему еще долго привыкают. Камера его плохо ловит, контраст повышается. Я равнодушен к первому снегу, я вернулся в землянку.

– Жизнь по первому снегу замирает, – объяснил Саныч. – Он слишком мокрый, налипает к валенкам, ноги по тонне каждая, никакой войны, теперь недели две ждать. С ума сойдешь.

– Это да…

Ждать плохо. И тяжело. И хочется выть.

– У Алевтины сегодня именины, – негромко сказал Саныч.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю. А Ковальца нет уже месяц…

– Так это же хорошо! Опять стал бы к нам придираться, ну его, зачем он нужен…

– Да… – Саныч принялся долбить кулаком в стену. – Это, конечно, все неплохо… Глебов его давно на задание отправил, не знаю, правда, на какое. И куда. Я вот просто чувствую, что он сегодня припрется. Не пропустит ведь. Ты именины когда-нибудь праздновал?

– Нет.

– Да, я тоже. У нас тоже никто не праздновал. А Алевтина отмечала в прошлый раз, я запомнил.

Именины. Один раз я был, помню, у одноклассника, мы что-то пели, а потом пили чай с конфетами, играли.

– Сколько ей лет? – спросил я.

Саныч не ответил.

– Сколько ей лет? – повторил я.

– Наверное, лет семнадцать. Или восемнадцать. А ты как думаешь?

– Семнадцать, – сказал я.

Я не очень хорошо определяю возраст девушек, совсем не умею если честно. Как его вообще определять? По росту?

– С чего ты так решил? – спросил с интересом Саныч.

– Тощая, – ответил я.

– Ну, она же из блокады. Они там все тощие.

– Да у нее по глазам видно.

– Может… Поспать бы могли еще пару часиков, так нет, надо к Глебову ковылять, слушать его, обои переводить. А он учить-то совсем не умеет, хуже Мартыновой. У нас в школе Мартынова была, географичка, она еще до революции в гимназии работала, там с ума сошла и оглохла, так эта Мартынова и то лучше учила. Ладно, пойдем, а то опять ругаться станет.

Саныч достал из жестяной коробки свернутые трубкой тетради, и мы отправились в штаб.

Глебов сидел за столом, писал что-то в планшетке, курил, конечно.

Мне Глебов всегда почему-то машиниста напоминает, не знаю уж почему, как увижу – так сразу представляется машинист. Наверное, из-за рук. У Глебова они большие и все время торчат из рукавов. И нос большой, и уши тоже, мосластый человек. И занудливый. Никогда такого не встречал, удивляюсь, что он командир отряда, ему бы корзины плести… Нет, он наверное точно на железной дороге раньше работал, обходчиком. Он и сейчас все обходит, везде смотрит, проверяет, а раз в неделю с нами уроки проводит. Ну, это он так называет. Рассказывает разное, а потом спрашивает, что мы запомнили. И еще политические занятия, но это уже не с нами, а со всеми, на политзанятиях мы с Санычем забираемся в дальний угол, играем в шашки, или спим вообще.

– Здравствуйте-здравствуйте, – кислым голосом счетовода сказал Глебов. – Садитесь, ребята.

У нас есть парта. Мы ее сами построили, два пенька, две доски, не очень удобно, но ничего, сидеть можно. Саныч предлагал просто на кругляках сидеть, но Глебов велел делать парту. Чернильниц вот нет, и тетрадок мало, так что мы по большей части слушаем, записываем самое важное.

Сегодня Глебов начал с физики. Обычно, он начинает с географии, с Антарктиды, но сегодня стал вдруг рассказывать про электричество. Как его придумали давным-давно, как придумав, не знали, что с ним делать и использовали для шуток. И только сто с небольшим лет назад изобрели телеграф, а потом, уже совсем недавно изобрели лампочку, радио и кино. Но на самом деле это только начало.

– Как будет использоваться электричество через сто лет?

Это у Глебова такая система – он любит задавать вопросы. И почти все вопросы у него про будущее. Вот про ту же Антарктиду рассказал – а потом спрашивает – зачем она нужна? Я вот совсем не мог придумать, зачем этот бессмысленный лед может понадобиться, а Саныч, конечно, имел свое мнение. Он сказал, что в Антарктиде можно обустроить отличную тюрьму и отправить туда всех гадов. Самых главных, конечно, туда не надо ссылать, их посадят в клетку и будут бесплатно показывать в каждом сортире, а обычных, конечно, в Антарктиду. Там во льдах выплавят для них специальные камеры, и они там станут сидеть, а когда они подыхать будут, их сверху просто водой станут заливать – и хоронить не надо.

А теперь вот про электричество Глебову интересно.

– Поезда на нем поедут, – ответил я. – Как метро в Москве. Кино каждому домой проведут… И вообще, электричество везде, наверное, будет.

– Точно, электричество везде будет, – согласно кивнул Саныч. – Тут я с Митькой вполне согласен. Электричество вообще полезно. Им психов лечат. А в Америке им преступников казнят, я в газете читал. Привязывают к стулу, затем раз током и готов. Так полицаев шлепать надо – хлоп и не прыгает, собака. Так ведь?

Глебов хмыкнул.

– А что? Вот американцы по ленд-лизу нам танки присылают, самолеты, тушенку всякую. Они и электрические стулья нам наверняка поставляют.

– Зачем? – удивился Глебов.

– Как зачем? А как же? Это очень полезная вещь в хозяйстве. Давайте я расскажу, как их можно использовать…

– Не надо, – остановил Глебов. – Электричество совсем не для электрических стульев, оно…

Показался Щенников с озабоченным лицом, шепнул что-то Глебову, тот нахмурился.

– Ждите, – велел нам Глебов. – Я сейчас вернусь.

Они вышли, мы одни остались.

– Повезло, – сказал Саныч. – Мне кажется, что он хотел про Африку рассказывать.

– Почему?

– В прошлый раз про Антарктиду рассказывал. Сейчас про Африку. Потом про Австралию расскажет, у нас все ведь на «А» начинается. Я сегодня бы помер – Африка огромная, там жирафы, крокодиды, зебры… Еще кто?

– Страусы, – напомнил я.

– Точно. И Глебов нам про каждого страуса и зебру бы рассказал, точно он с ними в бабки играл. А потом спрашивал бы – а как вы думаете, зачем зебре полоски?

Я сначала не понимал – ни занудства глебовского, ни вот этих уроков, думал, что бред полный, война идет, а он нам про Сатурн рассказывает, про то, как люди в древности жили. Потом уже Саныч, когда пребывал не в ворчливом настроении, объяснил, да и сам я соображать начал.

Советская власть, в этом вся причина. Фашисты пришли, а она не закончилась. Даже окрепла. В газетах пишут, что даже мультфильмы сейчас делают. Кто-то мультфильмы делает, а Глебов вот про Сатурн. Все правильно.

– А зачем зебре полоски? – спросил я.

– А кто его знает. Душа у нее такая, полосатая. Зачем на тельняшках полоски? Интересно, а сам-то Глебов знает?

– Наверное. Он раньше машинистом был?

Саныч поперхнулся. И рассмеялся, точно я сказал ему, что Глебов в балете танцует.

– Глебов – машинист? Ну, ты даешь!

Саныч по лбу себя хлопнул от восторга.

– Глебов – он ведь из…

Так и не договорил, потому что появился сам Глебов.

– У меня еще к вам дело, – сказал Глебов. – Дело такое…

Саныч подобрался.

– Важное дело,– повторил Глебов. – Очень серьезное.

Саныч солидно кивнул.

– Хочу вас попросить присмотреть за Шуриком.

Саныч хрюкнул. Или хлюпнул

Глебов стал ходить вокруг стола, задевая макушкой за потолок и негромко занудствуя. Он говорил, что мы уже взрослые и должны ощущать ответственность, что так всегда водилось – старшие заботились о младших, что это…

– Так давайте его на Большую Землю отправим, – перебил Саныч. – Что он тут делает? Помните, как пять сопляков нашли? Так мы же их переправили. А они ничуть не старше…

– Я не могу его отправить, – покачал головой Глебов. – У него мать… Это сложно вообще…

– Он больной же совсем, – продолжал уговаривать Саныч. – У него плечо хрустит, его лечить вдоль и поперек, а он в наших болотах торчит. Его в Ашхабад надо…

Глебов сел на скамейку, вытянул ноги.

– В няньки нас записываете, – буркнул Саныч.

– Ты как хочешь это называй, а дело делай, – сказал Глебов.

– У нас тут партизанский отряд, – продолжал бурчать Саныч. – А не детский сад. Пусть с ним Алевтина возится, почему мы должны? Мы бойцы, вы сами это прекрасно знаете. А вы нам придумываете… Зачем нас за самолетом посылали?

– За каким самолетом?

– За каким за каким – за тем самым. За немецким грузовиком. Он вроде бы упал, мы его искали-искали – ничего не нашли. Поллеса пропахали.

– Самолет был, – задумчиво сказал Глебов. – Возможно, он упал в болото, поэтому вы его и не нашли. Это неважно. Вы можете идти.

– А как же про Африку? – нагло спросил Саныч.

– Про какую Африку? Ах, про Африку… В следующий раз. Свободны.

Мы направились к выходу.

– Про Шурика – это приказ, – добавил в спину Глебов.

Саныч щелкнул пятками.

Снег продолжал валиться. Напротив нас под елкой возвышался сугроб, неожиданно высокий, метра в два. Из-за сугроба выглянул Щурый, помахал рукой.

– Идите сюда! – крикнул он.

Саныч щелкнул зубами.

– Давайте скорее!

Мы приблизились.

Щурый строил снежный дом.

– Снежный сортир? – предположил Саныч.

– Это батарейник, – важно ответил Щурый.

Мы переглянулись.

– Батарейник?

Щурый кивнул.

– Глебов велел. Батареи быстро разряжаются, и чтобы они не разряжались их надо замораживать.

Саныч хихикнул.

– А что? – насупился Щурый. – Глебов сказал, что вы мне поможете. Надо срочно сделать.

– Вообще-то, Щурасик, батареи на холоде разряжаются. Чем холодней, тем они быстрей разряжаются.

– Это новые батареи, – спокойно возразил Щурый. – Американские, их на парашюте сбросили. Их надо все время держать в холоде. Давайте, помогайте…

– Ладно, – плюнул Саныч. – Батарйник так батарейник.

И мы стали строить батарейник. Щурый руководил. Мы откатывали шары как для снеговика, затем объединяли их в островерхий шалаш.

Сначала было холодно, и я думал – зачем? Потом тепло и жарко и я думал – ну зачем все-таки? Потом опять холодно. Через час мы что-то построили, больше всего походило на тучу. Щурый дрожал. Зубы клацали.

– Хватит, наверное, – сказал Саныч. – Уже готово. Как тебе?

– Хорошо, – оценил Щурый. – Только я как-то… Окоченел немного.

– Так иди грейся.

Щурый сжался как воробей, направился к своей землянке, по пути обирая со штанов ледяные висюльки.

– Погоди!

Щурый остановился.

– Погоди. Как у Алевтины там настроение? – спросил Саныч.

– Ничего, носки вяжет. А ты… Ну, я про этот…

Щурый похлопал себя по рукаву.

Это ему пистолета хочется, Саныч обещал ему «Вальтер», а никак принести не соберется, а Щурый мечтает.

– Ты насчет пистолета? – спросил в лоб Саныч.

– Да нет, просто…

– Тебе ведь офицерский «Вальтер» нужен? Настоящий, с накладками?

– Да…

– Нет, если тебе, конечно, все равно, то можно и «парабеллум»…

Щурый замотал головой.

– Не, мне только «Вальтер»!

– А «Вальтеры» у офицеров, – объяснил Саныч. – А офицера мы сегодня не убили, ничего не поделаешь. Завтра убьем. Или на той неделе, как получится.

– Да… Понятно, что уж там.

Щурый поежился и натянул шапку поплотнее. Шапка у него была взрослая и на семилетней башке не очень хорошо держалась, поэтому Щурый ее то и дело нахлобучивал поглубже. В результате шапка приобрела яйцеобразную форму, уши опустились ниже плеч, так что Щурый мог их завязывать, а красная звезда крепилась почти к затылку.

– Точно убьем, не переживай, – заверил Саныч. – В октябре из Германии свежака нагонят, всем хватит.

– Ладно… – Щурый сморщился.

– Опять щуришься?! Устал? Перемерз?

– Не, разболелось опять. Щелкает опять, вот послушайте.

Он изогнулся, выставив вверх левое плечо, поднял руку и принялся этим плечом хрустеть. Довольно противно так, хруст-хрусть, хрусть-хруст.

– Ну, хватит, – остановил Саныч. – Плечо надо развивать, это да, а чавкать им не надо. Ты вообще дрова пили не правой, ты их левой пили, вот дело будет, плечо постепенно и разработается. А с чего руки в чернилах? Опять писал?

Наблюдательный Саныч кивнул на щуровы пальцы.

– Ну да, писал. Самолет же должен… Вот я и решил еще написать.

Щурый вдруг застеснялся.

– Мы с Алькой вместе в этот раз написали, – уточнил он. – Вроде как я писал, но ее почерком – у нее красивее. И чернил она меньше тратит, я кляксы часто ставлю. Это нормально, а?

– Что же нормального в кляксах? – спросил Саныч. – Это безобразие, меня за них линейкой по рукам лупили.

– Я не про кляксы, про то, что Алька за меня писала? Это ничего?

Саныч сделал вид, что задумался.

– Ничего, пойдет.

– Вот и я так подумал. Может, те письма не доходили из-за почерка?

– Вполне, – согласился Саныч. – Это запросто. Сейчас каракули некогда читать, сейчас других дел полно. Иди давай, кипятка выпей.

– Ага. Вы приходите вечером.

– Подумаем… Дуй!

Саныч цыкнул зубом.

Щурый согнулся и поскрипывая плечом растворился в елках. Это он вообще лучше всего умел, прятаться, показывал как-то. Идет по лесу перед нами, метрах в десяти, рассказывает что-то, руками машет – и раз, исчез. На ровном месте, то ли за дерево спрятался, то ли за кочку нырнул, то ли в мох закопался, непонятно. У него и одежка такая, подходящая, пальто драное, грязное, расцветкой в мусор. Я как-то спросил – где это он прятаться так научился, Шурый не ответил. А Саныч головой покачал.

Вернулись к себе. Саныч зажег гильзу, я взялся за печку, растопил за минуту. Теперь я могу растопить печку с закрытыми глазами и очень быстро, и так же быстро вскипятил чайник, насыпал в него сушеного шиповника пополам с брусникой, лучше, чем морковный. Хотя морковный тоже можно, особенно если с голода.

– Интересно, что Глебов с этим Щурым возится, а? – спросил вдруг Саныч. – Присмотреть за ним велит. Он меня, кстати, не первый раз уже просит. И сам следит.

– Да он за всеми следит, – ответил я. – За мной тоже. Помнишь, когда я болел? Каждый день приходил, здоровье проверял. Он же командир, ему положено.

– Да, положено…

Саныч разлил чай по кружкам.

– А может, он сын чей-то? – спросил Саныч. – Ну, генерала какого?

– Не. Если бы он чей-то сын был, его давно бы в тыл переправили. Ничейный он. Может, он просто Глебову своего сына напоминает – вот и все дела.

– Может.

Стали пить чай. Если честно, то мне уже очень этот чай надоел. Шиповниковый надоел, брусничный, смородиновый, из чаги, из одуванчиковых корней, ромашковый, кипрейный, зверобойный, из других разных трав, я раньше думал, что чай – он всегда из чая, а оказалось, его можно заварить из самых разных, на первый взгляд, бестолковых растений. И пить, пить, вместо завтрака, вместо обеда и ужина, и в промежутках тоже. Я ненавижу чай, больше никогда его пить не буду. Молоко буду, воду газированную, лимонад.

– Наверное, это его друга сын, – сказал Саныч. – Глебов в Испании воевал, добровольцем ездил. И Финскую прошел, у него друзей много. Вот он его возле себя и держит. Ты чего чай не пьешь? Надоело?

– Надоело, – признался я.

– Ничего. Скоро паек должны выдать, там настоящий есть. И карамельки. Мне тоже надоело, но пить надо.

– Почему?

– По тому же, почему мы сегодня батарейник строили. И за самолетом ходили. Пей.

Я стал пить. Пили молча.

Потом Саныч достал сапоги и начал приводить их в порядок, самые настоящие, яловые, не знаю, где он их раздобыл, я, во всяком случае, ни у кого таких не видел. Чистил сажей, потом шкуркой от свиного сала, потом капнул воска и тщательно растер, до блеска.

– Как? – Саныч погляделся в сапоги.

– Красиво. А тебя пригласили? Не Щурый, Алевтина?

Саныч не ответил.

– Пойдем да и все, – сказал он через минуту. – Пригласили – не пригласили… У меня подарок, куда я его дену? Еще год ждать? Так через год мы уже не здесь будем.

– Почему это?

– Война кончится, – Саныч стал сапоги надевать. – Может и не совсем кончится, но на запад переместится точно. А мы за ней. Что нам здесь делать, хватит, покормили комаров. Смотри, что я приготовил.

Саныч достал из под своего топчана жестяной ящик, самодельный, спаянный из нескольких кусков жести, с замочком, вроде как сейф. Ключ искал долго, потом плюнул и открыл гвоздиком, и достал птицу. Красную, вырезанную из дерева.

– Сам сделал, – сказал Саныч. – Давно еще, к прошлому… Тогда не получилось, как назло…

– Это кто?

– Лебедь, наверное. Я хотел лебедя сделать, а похоже на гуся получилось. Он должен счастье приносить.

– А почему красный?

– Он в закат летит, – объяснил Саныч, я понял, что это он давно придумал, это объяснение.

– Гусь в закат…

– На самом деле просто краски другой не нашлось. Да у меня вообще никакой не было, если честно, красной тоже. Я луковым настоем красил, ну, как яйца красят.

Саныч бережно передал мне гуся.

Хорошо сделано, аккуратно, гладко, видно, что долго старался. Даже, кажется, полировка. Во всяком случае, шкуркой зачищено.

– Красиво, – похвалил я.

– Угу, красиво. Я хотел еще записку под крыло спрятать…

Саныч оборвался, отвернулся, принялся ковыряться ухом в мизинце, сопеть.

Записка.

– А кому он письмо-то писал? – поинтересовался я. – Ну, Щурый? У него же никого, вроде нет, только Алька…

– Сталину, кому еще-то?

– Сталину?!

– Ага.

– Зачем? – не понял я.

– Как зачем? – в свою очередь удивился Саныч. – Все же пишут. Я тоже два письма написал, еще в прошлом году. Одно точно не дошло – самолет немцы сбили, а второе может и добралось.

– И чего ты написал?

Саныч пожал плечами.

– Что все, то и я. Бьем врага, верим в победу, все, как надо. В таком письме лишнего не напишешь ведь, сам понимаешь. Я сначала заковыристо сочинил, с загогулинами всякими… Потом переписал на обычное, человеческое. А ты чего не пишешь?

– Не знаю.

– Ты пиши, – посоветовал Саныч. – Сталину можно, или Калинину, или просто. У тебя родные остались какие?

– Не знаю.

Были, кажется. В Новороссийске. Если правильно помню. Тетка у моря.

– Ну, солдату напиши какому-нибудь. Так тоже все делают. Солдаты в окопах сидят, им там плохо, а письма тоже не всем посылают, многие из детских домов на войну пошли. Им легче будет. И тебе легче будет, поверь уж.

Не думал про такое. Может на самом деле написать? Конечно, непонятно как-то, незнакомому человеку… С другой стороны нам вот посылки из тыла  присылали, там тоже письма были, мне, правда, не досталось, а вот Саныч в рукавицах нашел, ему тетенька из Челябинска написала.

– Слышь, Мить, а ты Ковальцу письмо пошли, – прошептал Саныч. – Это можно устроить. Но не от себя, а как бы от девушки. Что она хочет переписываться с героем, ну и вообще. Он начнет тебе писать, а ты ему. У тебя почерк круглый, аккуратный, как раз подойдет.

– Зачем?

– Смешно получится. Напишем ему, что девушки любят орденоносцев, спросим, есть ли у него орден. А он нам врать начнет, что есть, и не один. А потом мы его письма вслух всем зачитаем… Я тебе рассказывал, как он от геморроя спасался?

– Нет. Только…

Часы тренькнули, про геморрой Саныч рассказать не успел.

– Пора, – Саныч вскочил рывком, щелкнул каблуками, сунул большие пальцы за ремень, взбил чуб.

Браво выглядит, ничего не скажешь, как из кино про трактористов сбежал. Я рядом с ним, конечно, никуда не гожусь, без сапог и вообще…

– Прическа мне что-то не нравится… – Саныч поглядел в осколок зеркала. – На Ковальца как-то похож…

Он тряхнул головой, разрушил установленный на голове порядок, остался доволен.

– Теперь пойдем.

– Пойдем, – согласился я.

Мы отправились в гости. До землянки Алевтины было совсем недалеко, метров двадцать, однако, добирались мы долго, потому что напрямик Саныч не пошел, а двинул почти через весь лагерь, мимо штабной землянки, мимо оружейной, мимо мастерских и вообще получилась какая-то кругосветная экспедиция. В ходе которой Саныч успел мне рассказать про гадкие повадки своей сестрицы Лиды, которая пристрастилась мерзко свистеть через левую ноздрю, а он вот никак не научится, про способы добычи раков на дохлую крысу и старый лапоть, про то, как правильно искать место для колодца, и как отличить ложный сморчок от правильного, и еще целый ворох чрезвычайно полезных для жизни сведений. Я уже начал немного подмерзать, и пристукивать зубами, и подумывать вернуться к себе, но Саныч, наконец, решился, повернул в сторону Алевтины.

У входа в землянку он оббил с сапог снег, внушительно прокашлялся, постучал в дверь.

– Открыто, – отозвалась хозяйка.

Мы быстро, чтобы не напустить холода, вошли внутрь.

Землянка Алевтины очень от нашей отличалась. Нет, построены они почти все одинаково, печка при входе, лежанки, окошечко для света, а дальше кто во что горазд. У кого стол настоящий, у кого кресло самодельное, у некоторых на потолке доски откуда-то, печка обязательно, обычно самодельные, конечно, из булыжников сложенные да глиной обмазанные, только труба жестяная, а у некоторых и фабричные, такие маленькие буржуйки.

У Алевтины печка представляла собой нечто среднее – чугунная плита и дверца, стенки и труба из самодельных кирпичей. Грела печка хорошо, с улицы показалось горячо, вообще, в хорошо устроенной землянке теплей, чем в избе, только окон нормальных нет, но к этому быстро привыкаешь, потом в доме с окнами неуютно.

– Добрый вечер, – сказал Саныч чинно.

Алевтина кивнула. Она сидела возле плиты, читала книгу, «Мертвые души», с белой полосой, тоскливейшая вещь, ее в солнечный день читать скучно, а уж в полутемной землянке…

Алевтина улыбалась, наверное, на месте про Ноздрева, ну, как они в шашки играли, мне эти страницы тоже нравятся.

– А мы в гости к вам, – улыбнулся Саныч. – Не выгоните?

– Проходите, раз в гости, – пожала плечами Алевтина. – Садитесь вон…

Стулья кривые и уродливые, их Щурый делал. Гвозди у нас в цене, поэтому стулья вяжут веревками из ивовой коры, Щурый тоже так поступил. Веревки разболтались, стулья стояли вкось-перекось и опасно покачивались.

Мы уселись, причем, я придвинул стул к стене, для лучшей опоры.

Щурый придвинул стол, Алевтина выставила маленький черный самовар, похожий на сплющенное яйцо, стаканы в таких же черных подстаканниках. Нарезанный серый хлеб в выструганной из капа миске, сахар россыпью, просто так, на самом деле видимо именины.

– Угощайтесь, гости дорогие, – объявил Щурый и сам первым уместился за стол и стал быстро есть хлеб.

Алевтина за стол не села, осталась на топчане, а мы с Санычем разместились вокруг самовара. Чай оказался с ромашкой и зверобоем, хлеб просто вкусный, я стал пить и потихоньку отщипывать краешки от ломтя.

Саныч молча разглядывал стакан. Щурый тянул чай, грыз много сахара. Алевтина уже вязала. То ли шарф, то ли носки. Интересно, откуда она шерсть взяла?

Молчали.

Как-то глупо все это было, молчанка, ясно же, что сегодня Алевтина никаких именин справлять не собиралась. А если и собиралась, то нас в гости точно не звала. В печке щелкали дрова, черный самовар сам по себе начинал и прекращал шуметь, все маялись. Щурый выдул три стакана чаю, осоловел, забрался под тулуп и икал оттуда.

– Зима холодной будет, – начал Саныч. – Все приметы. Журавли орали – это раз, лужи еще в августе подмерзали – это два.

– Шурик, дай-ка руку.

Щурый не показываясь из под тулупа, протянул Алевтине руку, она надела перчатку вместе со спицами. Рукавицы вяжет.

– Из собачьей шерсти? – со знанием дела спросил Саныч. – То что надо. У меня…

– Из обычной, – поправила Алевтина.

– Жаль. То есть это хорошо очень, сейчас и обычной шерсти не найти. А вы про Геринга знаете? Про лошадь нашу?

Про Геринга знали все, но Саныч кивнул мне и я сказал:

– Нет, конечно. А что с Герингом?

Аля высморкалась.

– Ну, так я сейчас расскажу, – Саныч отхлебнул сразу полстакана, прокашлялся и продолжил. – Это просто лошадь была, безымянная, где ее Лыков взял – непонятно. А Глебову как раз конь понадобился, его-то коня мы в голодуху сожрали. А этот как раз могучий такой мерин оказался, хоть в упряжь, хоть под седло. Стали его учить, а он тупой, не слушается, ничего не понимает. А потом Ковалец как-то ему хенде хох зачем-то сказал, и этот коняга сразу ушами зашевелил. Ну, тогда мы и заподозрили. Конь как конь, не отличишь, уши хвост, все как полагается, копыта. А тоже фашист – ничего по-русски не понимал, пришлось два месяца переучивать. Сначала хотели Гитлером назвать, но на Гитлера он не отзывался никак, а на Геринга сразу. Может, его и раньше Герингом звали. Вот такие дела. А я тебе не рассказывал разве?

Алевтина пожала плечами. А Щурый пробубнил:

– Ковалец говорит, что конь глухой просто, вот и все дела. Он артиллерийский, а не немецкий – у него шея натерта по артиллерийскому. А оглох он в бою.

– Во-во, – согласился Саныч. – У нас в школе географичка была, глухая как этот конь, так она с собой таскала трубу от граммофона, а мы однажды туда мышей насажали…

– Ты хоть иногда можешь не рассказывать эти глупые истории? – спросила Алевтина.

– Они не глупые, они смешные… – негромко возразил Саныч.

– Это тебе кажется, что они смешные. А на самом деле они глупые.

– Да не, все смеются… – уже почти прошептал Саныч.

– Все смеются, чтобы тебя не обидеть. Ты же Герой.

Она почему-то была не в духе, злая немного. Наверное, из-за тесноты – мы пришли, и в землянке сразу стало не повернуться. А может из-за блокады. Блокадники они все злые, это понятно. Там почти все поумирали, и сейчас умирают. У Алевтины, кажется, мать там.

А про истории она зря, вот если бы Саныч не рассказывал историй, гораздо хуже было бы, я вообще раньше таких людей не встречал, ну, которые бы умели смешно рассказывать.

– А у меня подарок, – робко сказал Саныч.

– О, – Алевтина поглядела в потолок.

Я подумал, что ей, наверное, все-таки меньше семнадцати – в семнадцать люди умнеют и радуются подаркам, особенно сейчас, в такое время.

– Подарок, – повторил Саныч настойчивее. – Я его сам сделал.

Саныч достал из мешка сверток. Он умудрился обернуть гуся коричневой совсем магазинной бумагой, а поверх нее еще шпагатом перевязал. И само собой этот шпагат затянулся, Саныч засуетился, сломал ноготь, шпагат не поддавался и Саныч взялся за него зубами.

Алевтина фыркнула.

Зубы, впрочем, тоже не очень помогли, шпагат сел намертво. Тогда Саныч прорвал в бумаге дыру и вытащил гуся через нее.

– Поздравляю.

Саныч протянул подарок Алевтине.

– Спасибо, – она взяла птицу.

– Это птица счастья, – пояснил Саныч. – Ее надо к потолку подвешивать, она удачу приносит.

– Удачи нам не хватает, – заметила Алевтина. – Правда, спасибо.

Не знаю, может, мне показалось, что подарок ей понравился. Вообще редко когда подарок не нравится, это надо совсем быть придурком.

– Дай мне, – Щурый отобрал у Алевтины гуся.

Он придирчиво оглядел подарок со всех сторон, попробовал ногтем краску и лак, постучал птицу по голове.

– На «Юнкерс» похож, – сказал Щурый. – Только без хвоста.

Щурый тут же изобразил «Юнкерс», завизжал пронзительно и стал пикировать на самовар, покачивая крыльями.

– Ну, хватит! – прикрикнула Алевтина. – Развылся!

Правильно, слишком уж похоже у Щурого получалось, на самом деле «Юнкерс», аж мурашки по спине.

– Да я просто… – Щурый сел на топчан с подарком. – Просто ведь. Спасибо, Саныч.

В дверь постучали. Щека у Саныча нервно дернулась.

– Входите, – Алевтина не оторвалась от вязанья.

Показался Ковалец. Улыбчатый, собранный, уверенный, какой-то даже сияющий.

– О, какая теплая компания! – Ковалец прихлопнул в ладоши. – Кого я вижу просто так! Фанера и его подмикитчик!

Это я то есть, подмикитчик.

– А мы тебя ждали, – тут же ответил Саныч. – Рассказывали, как ты с лошадями знакомился. Все смеялись. Ха-ха-ха!

Саныч ткнул меня в бок.

– Ха-ха-ха, – сказал я.

Алевтина стала вязать быстрее, спицы позвякивали и пускали от самовара черных зайчиков. Я устроился поудобнее на нестойкой мебели, кажется, будет нескучно.

Ковалец уместился напротив Саныча, вытянул ноги, сапоги у него тоже блестели, я оказался между блестящих сапог и загадал желание.

– Погода-то какая, а? – бодро сказал Ковалец. – Снежище валит. Зима-то холодная идет.

– Ты думаешь? – спросила Алевтина.

– Конечно. По всем приметам.

– Плохо… – вздохнула Алевтина.

– Не переживай, – сказал Ковалец. – Там сейчас гораздо лучше. Кольцо так и не замкнули, дорога жизни действует, воздушный мост организован. Эта зима самая легкая. И вообще к весне блокаду снимут, это точно.

– Да?

– Наверняка. И людей оттуда каждый день вывозят. И через Ладогу, и самолетами. Не переживай.

Алевтина потерла лоб.

– Я тоже про это слышал, – сказал Саныч. – К весне блокаду точно разорвут. И продовольствие там есть, помнишь, Леха, обоз проводили?

Ковалец зевнул.

– А это что за народное зодчество? – он кивнул на подарок Саныча. – Дай-ка сюда эти гуси-лебеди.

Ковалец выхватил у Щурого птицу, стал разглядывать. Я отчетливо услышал, как заскрипели у Саныча сапоги. Руки лежали на столе, сапоги скрипели от ярости. Ковалец это тоже, конечно, услышал.

– Наверное, Фанера сделал, – он пренебрежительно посадил птицу на край стола. – Ничего воробей, нормально. Ты правильно это, Фанера, придумал, холода приближаются, снег валит – с дровами могут быть перебой.

Саныч промолчал.

– А мне понравилось, – сказал Щурый. – Хороший гусь, я его к потолку подвешу.

– Ну-ну, – Ковалец хлопнул себя по коленям и тоже скрипнул сапогами.

Им бы дуэт устроить – «Скрипучие подметки», и выступать по бригадам, скрипеть и сатирические куплеты петь.

– А я тоже с небольшим подарком, – Ковалец торжественно поднялся со скамейки.

Я давно уже заметил – есть люди торжественные, а есть так, не очень. Вот Ковалец торжественный. Плечами поведет – и как на трибуне развернется, Саныч вот так не умеет. Хотя, может быть, это только пока, научится со временем.

Ковалец достал из-за пазухи платок. Большой, черный, в красно-зелено-желтые цветы, встряхнул, протянул его Алевтине.

– Ого! – только и выговорила она.

Отложила свое вязанье, встала, засмущалась немного.

– Ты где добыл такое чудо?!

– Да так, вот нашел… Нравится?

– Конечно.

Пора уходить. Было ясно, что пора уходить, один такой платок перевесит сорок птиц, пусть и в закат улетающих.

Алевтина взяла платок, приложила его зачем-то к лицу, накинула на плечи.

– Нормально, – оценил Щурый.

– Павловский, настоящий, – с гордостью сказал Ковалец.

– Спасибо, – Алевтина пыталась увидеть свое отражение в полированном боку самовара.

– Красивый платок, – сказал с почтением Щурый. – Дорогой…

Ковалец снова вытянул ноги и как-то незаметно занял большую часть землянки, я почувствовал себя лишним гораздо острее.

– А ты что такой довольный? – Саныч повернулся к Ковальцу. – Паровоз подорвал?

– Два, – улыбнулся в ответ Ковалец. – А ты что такой злой? Буратина не получается?

Ковалец кивнул на деревянную птицу.

Алевтина продолжала разглядывать платок. Примеряла, накидывала его на плечи и на голову, посматривала в самовар. Хороший платок, дорогой. Такой платок в обычное время трудно найти, а уж сейчас…

– Я…

– Тихо, – перебил Ковалец. – Не надо лишних слов, Фанера. Лучше иди полено какое-нибудь постругай.

Саныч встал.

– Так хорошо сидели, пока дурак не заявился, – сказал я.

Мне было страшно. Я никогда не связывался с Ковальцом. Я вообще ни разу не дрался, как это ни странно. А тем более со старшими.

– А, ты, значит, говорить научился? – поглядел на меня Ковалец. – Как тебя зовут, я забыл? Заусенец? Мозоль? Промокашка?

– Я…

– Ты Заусенец, – сказал Ковалец. – Так вот, Заусенец, послушай меня…

– Его зовут Дмитрий, – отчетливо сказал Саныч. – Ты, наверное, забыл.

– Дмитрий? – удивился Ковалец. – Не ожидал, не ожидал… Значит, Дмитрий Заусенец, говоришь? Здравствуй.

Ковалец протянул мне руку, и я зачем-то ее пожал и тут же начал себя за это ненавидеть, он мне в рожу плюет, а я ему еще руку пожимаю!

– У нас едва пятьдесят человек в отряде наберется, а ты только командиров по именам знаешь, – произнес Саныч с мягкой укоризной. – А вот Суворов всех своих солдат знал в лицо, между прочим.

– Так ты у нас Суворов, значит, – с уважением сказал Ковалец. – А я не знал, извини, Суворов… Только маленький, да?

– А тебе что, Суворов не нравится? – мрачно спросил Саныч. – Может, тебе другие полководцы нравятся? Гудериан, например?

Щурый закашлялся под полушубком, достал пистолетный патрон и стал перекатывать между пальцами. Это Саныч его научил – сказал, что развивает цепкость, а без цепкости на войне никак. Патрон бегал вокруг синей ладони, Щурый ловко перекидывал его в другую руку и обратно, и снова пускал в пляс, иногда умудряясь для звука прищелкивать ногтем по пуле.

– Ты на что намекаешь?! – Ковалец попытался гневно подтянуть ноги, но построенная Щурым мебель предательски зашаталась, и Ковалец вынужден был выпрямить ноги обратно. – Ты болтовню свою придерживай, а то можно серьезно жевалок недосчитаться…

– Это ты у нас любишь попридержать, – ответил Саныч. – Особенно в атаке. Подождешь, пока остальные побегут, а потом сам уже торопишься. Знаешь, Алевтина, у нас в отряде даже поговорка есть – поспешай, как Ковалец…

Этого Ковалец перенести уже не мог, он совершил неосторожное резкое движение, и стул подвел уже окончательно, разъехался в разные стороны, Ковалец оказался на полу и как-то неудачно завалился на бок – из карманов просыпались два пузырька с духами и что-то очень похожее на баночку с пудрой.

– Какие тут у нас галантереи-то… – протянул Саныч. – На целую дивизию! Какой уж тут Суворов…

– Ну, все, сволочь, – Ковалец быстро собрал свои принадлежности. – Все, скотина…

– Только не плачь, – попросил Саныч. – Я что-то с собой платков батистовых сегодня совсем не прихватил…

Ковалец вскочил на ноги. Щурый ойкнул, уронил патрон. Я пододвинулся ближе к выходу.

– Вон, – негромко сказала Алевтина.

– Это он первый начал, – вдруг совсем по-детски сказал Саныч. – Он всех задирает всегда.

– Вон, – повторила Алевтина.

– Вон-вон, – добавил Щурый.

Саныч поглядел на Ковальца. Тот уходить не собирался, даже напротив, ослабил от жары ворот гимнастерки, и достал-таки платок, большой, клетчатый, но выступивший на лбу пот не вытирал, мял платок пальцами, на нас не смотрел.

– Ладно, Дим, пойдем, – сказал Саныч. – Что-то здесь жарко совсем, голова болит.

Удерживать нас не стали.

Мы вывалились на воздух, Саныч сгреб снег с крыши землянки, стал есть.

– Давай его дождемся, – предложил я. – Отлупим его хорошенько, пусть знает.

Саныч помотал головой.

– Отлупим, – повторил я. – Завтра с топчана не поднимется!

– Ты пока иди, – сказал Саныч. – Домой. Я тут подышу.

– Так может…

– Подышу немного. А ты иди. Иди.

Я не стал спорить.

Землянку выстудило, я долго разжигал печку и кипятил чайник, Саныч все не возвращался и мне в голову стали приходить разные мысли. Ну, вот он сейчас дождется Ковальца, поговорит с ним, а потом раз – и ножиком по горлу. Или «ТТ» выхватит и две пули ему в башку. Прибьет, одним словом. А потом трибунал…

Думал-думал, испугался и полез наружу, разнимать.

Саныч сидел в снегу, под деревом. Без шапки. Я хотел ему сказать, что Ковалец – полный гад и ради него не стоит жизнь себе калечить, но Саныч только рукой махнул, и головой покачал.

Не собирается он его убивать, вот что я понял. И вернулся к себе.

Дура эта Алевтина, определенно дура. И Саныч дурак, полез с этим гусем. Знал же, что Ковалец придет, и с дорогим наверняка подарком, зачем тут гусь этот…

Чайник закипел.

Я достал банку с травяной смесью, заварил. Летом запахло. Какой-то нескладный день, хорошо, что заканчивается. Правильно сказал Саныч, ничего хорошего в первом снеге, с ума тут посходим.

Глава 5

Пацан шел по полю. С тычком и корзиной. Подснежники собирает. Картошку. Первый снег сошел, оттепель, не выбранная картошка повылазила.

– У него спросим? – я кивнул на пацана.

– Не, не спросим. А вдруг он старосты внук? По-другому. Оружие убрать надо.

– Так и так безо всего идем…

– А «Вальтер»?

И как он заметил? Уж и спрятал-то совсем вглубь ватника, в подмышку левую, даже на ощупь не проймешь, но Саныч, конечно, увидел. Или просто знал.

– Оружие долой, – сказал он. – Найдут – сразу шлепнут, разговаривать не станут.

Я вытащил пистолет. Саныч достал свои два, патроны, гранату. Все погрузил в брезентовый мешок, затянул сверху, сунул в снег под двурогую березу.

– Нам еще три дня шлепать, пока к аэродрому подберемся, – сказал он. – Может даже четыре – по такой-то погоде. Лучше нормально переночевать, кости еще сто раз успеем отморозить. Ладно, как всегда работаем, под беспризорных.

Я сунулся, было на картофельник, Саныч остановил.

– Пусть сам подойдет, а то испугается, сдрапанет, своих поднимет. Ждем.

Стали ждать.

Парень приближался медленно, шагал как сапер по минному полю, действовал тычком, вглядывался в землю. То и дело останавливался, опускал корзину на землю, подпоясывался длинной веревкой, перетягивал крест-накрест пузо. Иногда подбирал картофелины, редко, правда. Но подбирал. Наверное, уже разу по третьему прочесывает, все почти выклевал. Хотя еще по весне можно проверить, правда, весной картошка мороженая, надо быстро жарить, пока не расползлась.

Саныч нюхал воздух. Ветер был со стороны деревни, и как и полагалось, пах дымом, совершенно обычным, деревенским. Но Саныч чувствовал дым по-другому.

– Хлеб пекут, – сказал он минут через пять. – Хорошо живут…

Это его, конечно, настораживало. Хорошо во время войны жить могут совсем немногие, как правило, это далеко не лучшие люди. А уж хлеб… Откуда у них мука? Да еще и по весне? Немцы должны все повывезти, да и сами жители подъели наверняка… У нас последний хлеб был в сентябре, да и то овсяный, а дальше как кому повезет…

– Выходим, – шепнул Саныч.

Парень приблизился метров на пятьдесят, тянуть нечего, вывалились из кустов, стараясь выглядеть не очень страшно. Картошечник не испугался, и не побежал, остановился, стал нас разглядывать. С подозрением, конечно, же.

– Привет, братишка, – Саныч улыбнулся.

Если честно, на беспризорника он не очень походил – рожа слишком круглая, а глаза слишком… Другие глаза у беспризорников, я видел. Хотя кто сейчас разбираться станет, дурак не догадается, а если не дурак так и сам все поймет.

– Ты здешний? – Саныч кивнул на деревню.

– Ага. А вы откуда? Из Новгорода?

Спросил парень совершенно равнодушно.

– Из Руссы, – ответил Саныч. – В Псков топаем, к тетке.

– А, понятно. В Псков туда.

Парень указал грязным пальцем.

– Да мы знаем. Только это… – Саныч поглядел в небо. – Вечеряет уже, нам бы остановиться.

Парень скривился.

– У нас никто не пустит, – помотал он головой.

– А чего так? – Саныч подмигнул.

– Так война. Ты пустишь, а они скажут, что укрываешь.

– Кто скажет то?

– Кто-кто, понятно кто, сами что ли не знаете. Всех молодых ведь угнали…

Парень кивнул на деревню.

– А тебя чего не угнали? – спросил я.

Парень выставил из фуфайки руку. Она была сухая, и дряблая, кость, кожа, мяса мало. Калека. Как Щурый, только хуже, уже не поправится.

– Мне локоть телегой переехало, – объяснил парень.

– А к тебе самому нельзя? – спросил Саныч.

– Мамка не разрешит.

– А пустые избы есть? – продолжал приставать Саныч.

Сухорукий промолчал.

Пустая изба – не лучший выбор, печку затопишь – и все узнают, что чужаки  заявились. А без печки ночевать тяжко. Поэтому лучше всего бродяжками прикидываться, сейчас бродяжек полно шляется, девать некуда, многие пускают.

– А до другой деревни далеко?

– Часа четыре, – сухорукий указал пальцем. – Туда. Стариково.

– Ну, ладно, пойдем в Стариково. К ночи доковыляем, наверное.

Саныч плюнул, пнул смерзшийся ком земли, побрел через поле. Я тоже плюнул, землю пинать не стал, поберег ботинки.

– К художнику можно вообще-то, – сказал вдогонку сухорукий.

Саныч остановился.

– Да, к художнику, – повторил сухорукий.

Саныч обернулся.

– Он один живет, сестра умерла в прошлую зиму. Раньше он пускал всех.

– Проводишь?

Сухорукий помотал головой.

– Не. Мне картошку надо собирать. У него изба на отшибе, сразу увидите. Только стучите дольше. Стучите и стучите.

– Почему?

– Так он это… – парнишка поморщился. – Полубелый.

– Как это? – поинтересовался Саныч.

Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.

– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.

– Художник? – Саныч поглядел на меня.

– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?

Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.

– Ладно уж, – сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.

– Спасибо, – сказал я.

– А… – сухорукий отмахнулся.

Он вздохнул и направился к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.

Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.

– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч, – можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь, как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.

– Врешь ведь, – я подобрал чистый белый камень. – Врешь…

– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.

Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Я только вид делал, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно, я собак не очень. Хотя без собак волков развелось, за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Неслышно, и уж, конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал, ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под  прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.

Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачивать, Саныч тоже поморщился, остановились, и он долго вглядывался в крыши.

– Не боятся, а? – сказал он.

Не боятся.

– Ладно. Если что… Посмотрим.

Медленно шагали по разбитым колеям. Саныч вглядывался и в дорогу, но тут все понятно, следы. Немцы пешком не ходят почти, или на труповозе, или на мотиках. Ну, на телеге иногда. Но здесь и телеги давно не проезжали. Да и ногами редко. Деревня. Название спросить забыли, я попробовал угадать. Овражье, какое-нибудь, овраг недалеко ведь. Петрищево, жил тут какой-то Петр Бодайугол. Или Синюхаевка, а просто так Синюхаевка.

– Свинки, – сказал Саныч. – Или Спинки. Ты в художниках разбираешься?

– Так, немного. У нас в доме пионеров художник был, конечно. И кружок у него свой имелся, они все на реку ходили, церкви рисовали… Но мы с ними не общались совсем, у нас по своему все.

– Художники это, конечно… Я тоже не очень, если честно. А собак не слышно.

Дорога стала хуже, размякла, точно деревня держала вокруг себя тепло, в колеях стояла прозрачная вода, по краям поблескивал лед. Вообще, зима не очень удобное время, следы видно, зимой лучше без надобности не казаться, ну или под снегопад подгадывать.

– Паршивая деревня, – Саныч морщился, – избы какие, в овраг ползут, как клопы… Колхоза, наверное, нету…

Дома на самом деле походили на насекомых, на горбатых букашек, ну да, на клопов – дранка на крышах выпрела чуть красноватым, буро-малиновым. Клопово, вот как она называется, точно, Клопово.

– У нас в Лукино дом так дом, – рассказывал Саныч. – Настоящий, двухэтажный. Комнаты не с перегородками, а со стенами. У меня своя комната была, с окном. И Ловать видно, воздух всегда водяной, свежий, не то, что тут. И плоты ползут, медленно так, задумчиво. А тут овраг. А человек должен на просторе жить, – рассуждал Саныч. – На ветру, на солнце, а не в овраге каком-то. В овраге одни овражники вырастают. Такие…

Саныч скорчил препоганую рожу, неузнаваемую почти.

– А потом эти овражники в полицаи записываются. Вот из нашей деревни никто в полицаи не пошел, а тут, небось, половина. Оврагом дышат, что с них взять. Фашисты, кстати, это знают, они всегда первым делом в такие места едут, за предателями. Я бы сжег все это…

– А городские как? – спросил я.

– Тут все по-разному. В городе всего понамешано, не поймешь его. Наверное, кто-то и пошел в фашисты, мало ли. Я вот, если честно, не очень понимаю, откуда у нас их так много, а? В каждой деревне пара штук да найдется…

Я тоже про это думал, про предателей. Лично я вот ни одного не знал, ну, то есть ни один мой знакомый в предатели не записался. Хотя с другой стороны я полтора года уже никого не видел, или больше. Человека ведь никак не поймешь. Вон тот, Паша, мы с ним могли вместе на «Чапаева» ходить, или на пароходе кататься весной, или на демонстрации с портретом рядом шагали, а теперь он в фашистах.

– А ты как жил в своем городе?

– Ничего. У нас дом рядом с площадью, на втором этаже.

– С балконом?

– Ага.

– Ясно, – кивнул Саныч. – Папка тоже балкон хотел пристроить, бревен насушил, да война началась, не до балконов стало. А ты кем думал потом стать? Фотографом, наверное?

– Не знаю, – ответил я. – Не думал вообще…

– А я плотовщиком хотел. Плотогоном то есть. Я уже четыре раза ходил, в пятый собирались… Потом на сплав пойду. Там здорово. Построишь шалаш, фонарь выставишь, и плывешь, уху варишь…

Саныч стал смотреть вправо, в лес. И я тоже посмотрел. Изгородь. Вдоль дороги, метрах в двадцати тянулась изгородь. Колья, жерди, все как полагается.

– Зачем изгородь в лесу? – не понял я.

– Коров пасли, – ответил Саныч. – Может, и пасут. А изгородь для того, чтобы в овраг не попадали.

– А почему не на лугу пасут?

Коров в лесу пасут, дома, как жучки, хлебом пахнет. Я никак не мог понять эту свою жизнь, пытаться бросил. А первое время все старался. Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотографический кружок, а вечером подтягиваешься на косяке, и уже семь раз, почти ГТО, и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра… а потом раз – мельтешенье какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес, и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, все другое. А я уже и не помню, с чем эти пирожки, почему-то представлялось, что с горохом, хотя кто будет с горохом печь?

– Я с Ковальцом работал, между прочим, тот у сплавмастера помощником был, сапоги штопал, за папиросами бегал. А сейчас ходит с важной мордой. А сам всего трех немцев завалил, да и то гранатой, любой дурак так завалит. А вот он пусть из «Тэтэхи» попробует, тогда посмотрим. Зато командовать любит, командир… Не, не пойду в плотогоны. Там теперь Ковалец будет руководить, мне с ним не ужиться. Поеду в Новгород, устроюсь куда-нибудь. А потом в Ленинград может, его после блокады надо восстанавливать, люди нужны… Не, ты посмотри!

Саныч указал палкой.

Виселица. Точно. Прямо у въезда построили.

Саныч успокоил.

– Не дергайся, тут еще никого не вешали.

– А ты почем знаешь?

– Да видно же.

Я всмотрелся повнимательнее. Виселица как виселица, как тут поймешь…

– Да не останавливайся ты, – Саныч взял меня за рукав, потащил дальше. – Чего, виселиц не видел? Не привлекай внимания, топай.

Видел. А все равно не могу до конца привыкнуть. Вот каких-то два года назад кто мог представить, что в наших городах будут стоять виселицы? Ага, вот и я не мог. Мне и само слово не нравилось, гадкое, похожее на сгнившую, скользкую, но почему-то еще живую змею. И когда первый раз увидел, чуть в обморок не свалился. Да и сейчас тошнить начинает. Виселица… Как будто в книжке про Жанну Д, Арк, про темные века, про чуму, виселица должна быть старой и гнилой, покосившейся, с обязательным вороном на перекладине. А эта свеженькая, дерево новое, потемнеть не успела, бодрая какая-то. И веревка тоже новая, а в петле для чего-то коряга.

– Не вешали тут, – повторил Саныч, когда мы проходили мимо. – Это они для устрашения поставили. Для напоминания, кто тут хозяин.

Хотелось верить. Скорее всего, так оно и было, Саныч никогда не ошибался, почти никогда.

Ветер дунул, коряга гулко ударила по столбу.

– Может, сломаем как? – глупо предложил я. – Смотреть погано…

– Зачем? – возразил Саныч. – Полезная вещь. Не надо будет заново строить.

Саныч ухмыльнулся.

Вошли в деревню. Никого. Нет, люди есть, чуется, но прячутся. Мужиков не осталось вовсе, молодняка тоже, бабы, дети да старухи, как везде. Шторы задернуты, цветов на подоконниках вообще никаких, и не выглядывает никто, неинтересно им уже выглядывать, страшно.

Мужиков нет, дома перекосившиеся, наличники поползли, крыши промялись от снега, чинить некому, заборы кое-где вообще сломаны и в снег втоптаны, нет порядка. Тополей много. Высокие понавыростали, наверное, летом все пухом засыпает, по колено. Гнезд на них много, висят черными комьями, неприятная деревенька, навстречу никого так и не встретилось. И тишина, неприятная, в рукава вместе со стужей вползает. А под ногами каша, никого нет, а дорога расхожена, это они от нас что ли попрятались?

– Ты в школу ходить любил? – спросил вдруг Саныч.

– Нет.

– А я любил. В школе хорошо было. Уроки легкие всегда, учиться просто. В начале урока я всегда руку тянул, быстренько ответишь, а потом спать уже можно. Глаза в книжку опустишь – и спишь себе, никто тебя не трогает. Я бы и до седьмого класса учился, но папка заболел, пришлось на фанерку идти. А там с утра до вечера вкалывай, и не деться никуда… У тебя по русскому что было?

– А… Не помню что-то.

Действительно не помнил, пять, наверное.

– У меня четыре. А остальные все пятерки… Слушай, интересно, а вот нам в армии служить надо будет, а? Мы ведь сейчас вроде как в армии, но только в партизанах, это как, засчитывается?

– Не знаю. Я так далеко не думаю.

– Зря. Надо сейчас думать. Я спрошу у Глебова. Я бы еще послужил. В армии хорошо, кормят, и вообще. Кажется, пришли.

На отшибе, чуть в низине, стоял дом художника.

– Наверное, он, – сказал Саныч. – Ничего домишко, богатый…

Дом у художника на самом деле хороший. Высокий, северный, из толстых бревен, крыша широкая, в таком, наверное, могли сразу три семьи ужиться. Две трубы, что совсем редко встретишь, и сзади дома еще прицепом отдельный сруб, или сеновал, или как оно там называется. Большое все, не дом, настоящий корабль, занесло его сюда сто лет назад большим разливом, он и застрял. Забора тоже нет. Если в деревне заборы попросту поломаны, то тут, похоже, и не стояло его никогда, зачем забор кораблю?

– Ничего избушка, – сказал Саныч. – Башни не хватает. Я однажды четырехэтажный деревянный дом видел, потом он сгорел, правда. Места полно, должен пустить, пойдем, постучимся. Ты молчи, я сам все, что надо скажу.

Сошли с улицы и сразу провалились в снег, очень неудачно, в канаву, почти по пояс, выбирались долго, Саныч матерился, а потом сказал, что так даже и лучше – жальчей выглядеть стали, а советский художник должен жалеть советского ребенка, несмотря на то, что у нас тут вокруг одни фашисты.

– Странно… – метров за двадцать Саныч остановился. – Ты видишь?

– Вижу. Следов нет?

– Нет. Дом есть, а следов нет. Хотя он может долго не выходить… Или умер уже…

Саныч стал вглядываться в снег.

– Нет, не умер. Печку иногда топит.

Я тоже присмотрелся к снегу, увидел небольшие черные точки сажи. Печь на самом деле топили.

– Дома художник, – сказал Саныч. – Жаль, что нужник с другой стороны, в него-то он тропинку протоптал. А, какая разница…

Саныч прохрумкал до дома, стал стучать в косяк. Терпеливо, тук-тук, тук-тук.

Не открывали долго, как и обещал сухорукий. Дверь отворилась неожиданно, ни шагов, ни пыхтенья с той стороны, наверное, хозяин стоял и слушал, что мы скажем про него. Или опасался, кто сейчас просто так чужим откроет? Да еще на оккупированной территории.

Но открыл.

Старик совсем. Тощий. Усы, когда-то давно были с завитушками, сейчас неухожено обвисли. В обычной телогрейке, в валенках, то, что он художник никак не понятно. От художников всегда краской пахнет, и руки всегда перемазаны. А у этого руки в угле. И варежки смешные – обрезаны наполовину и пальцы наружу торчат.

– Здравствуйте, – сказал Саныч. – Мы не на ту дорогу свернули, заблудились уже, а поздно, нам сказали, что у вас тут можно переночевать?

Художник прищурился. На меня он почему-то не смотрел, на Саныча пялился, сразу определил, кто здесь главный. Кто опаснее. У всех этих художников чутье, вот наш, из дома пионеров, всех в шахматы обыгрывал, потому что угадывал, куда следующий ход сделают.

– Холодно очень, – поежился Саныч.

Художник смотрел и смотрел, затем протянул руку, мне показалось, что он хотел потрогать Саныча. Саныч не отшатнулся, но художник почему-то его не коснулся, отдернул пальцы, как от раскаленного.

– Входите, – сказал он. – Здесь темно с непривычки.

Он исчез в низкой двери, мы вошли следом.

В сенях не пахло. Обычно в деревенских домах пахнет разным, шерстью, солеными грибами, корзинами и мышами, и ржавыми железками, подвешенными под потолком, луком, а тут ничем не пахло. Холодом и мхом, веники еще висели, странно, бани я не заметил, может, художник в печи мылся.

Скрипнули петли, и половицы под нашими ногами пропели по-летнему беззаботно, я задел ухом за холодный колокольчик и звякнуло.

– Осторожно, – сказал Саныч. – Тут самовары…

Действительно самовары, я вытянул вперед руки и обнял гладкий выпуклый живот. Странно, что еще не разворовали, самовар – богатая вещь, со всех сторон ценная, а тут…

Я четыре штуки нащупал, стояли на полке, как гусары в пузатых кирасах. И утюги – рука продвинулась дальше по полке и нащупала холодные острые морды, и ручки сверху, их тоже было много, я насчитал шесть штук. Чугуны, деревянные колеса, кажется, прялки, сундуки, несколько штук, очень на ощупь старых.

– Теперь наверх, лестница, ступени крутые, – предупредил Саныч. – Шею своротишь… Из таких бревен надо крепости строить. Где тут дверь-то…

– Здесь, – ответил художник.

Дверь, ведущая из сеней в дом, не скрипела, в окружающей нас темноте прорезалась щель, сквозь которую выставилась рука со свечой.

– Заходите, – сказал художник. – Пожалуйста.

Рука исчезла, дверь открылась шире, из дома пролилось тепло и запах подсолнечного масла.

В доме оказалось просторно, хотя темнота и прятала комнату, но я разглядел – места много, никаких перегородок, только воздух, дрожащий в свете лучин. Свеча была одна, художник поставил ее в центр стола, не потушил, лучины горели вдоль стен, отчего свет получался колышущийся и живой. Стулья старомодные, с высокими спинками, больше, вроде, никакой мебели, ни коек, ни полатей, только печь выступает русская.

На стенах картины. Темные и непонятные. То ли люди, то ли животные, вроде как медведи, но в лаптях и рубашках, сказочные звери. Портретов еще много, и все детские в основном. Свадьбы еще нарисованы, сидят молодые, жених и невеста, нарядные, смотрят перед собой, улыбаются, смущаются. Наверное, он вместо фотографа тут, все здешние к нему приходили, а он рисовал, а потом ему жаль было картины отдавать, они ему самому начинали нравиться. Тогда он рисовал запасные, или вообще прятал, поэтому его здесь не очень любили. Не понимали, художник в деревне – это лодырь, работать не хочет, а пожрать горазд.

Мы помыли руки в старинном дребезжащем умывальнике и устроились за столом. Художник принес чугунок с кашей, разложил по мискам. Я сразу опознал по запаху – перловая. Целый горшок каши, еще теплой, из печи.

– Угощайтесь, – художник пододвинул нам миски. – Суточная.

Наложил щедро, с горкой, мы стали есть расписными деревянными ложками – на каждой по жар-птице, и это оказалась, конечно, самая вкусная каша в мире, наверное, на самом деле суточная. Ее варили три часа, потом еще двадцать томили в горшке, задвинув поглубже в печь.

Миски непростые, кажется самодельные, точно самодельные. Потому что не круглые. У меня треугольная, у Саныча вообще неправильной формы. Сначала я думал, что из таких мисок есть неудобно, но все оказалось совсем наоборот, никогда такой удобной посуды не видел, каша скапливалась где нужно и очень ловко зачерпывалась ложкой. И кружки тоже с затеями. Глиняные, украшенные завитушками, цветочками и звездочками. А вместо ручек змеи горынычи, кикиморы разные. В эти кружки художник налил чай. То есть не чай, а взвар, густой сладкий напиток, чем-то похожий на кисель, он очень хорошо подходил к каше.

Художник молчал. Смотрел на нас. А мы жевали. Так продолжалось долго. Становилось все темнее, лучины гасли и темнота надвигалась странно, из углов. И вместе с ней из углов выступали неровные тени. Я еще раньше заметил – вдоль стен стояли чудные предметы, похожие на большие коряги, я думал дрова, но сумрак придал им неожиданный объем… Или мое воображение, или и то и другое вместе, но я видел совсем уже не коряги. Звери, нелепые, пугающие, непонятные, они смотрели на меня глубокими мудрыми глазами, жалели. И мне их тоже было жаль, и спать еще очень хотелось.

После еды всегда хочется спать, особенно после каши. Мы стали зевать, и художник велел нам забираться на печь. Там лежали старые, вытертые до плешей полушубки, они мне показались лучшей периной, уснул мгновенно, и тут же мучительно проснулся, хотел разбудить Саныча, но его рядом не оказалось, только скомканные овчины.

Осторожно открыл глаза. Художник и Саныч сидели за столом, друг против друга. Между ними стояли небольшие фигурки, вроде как шахматы, только с руками. С балки свисала лампада на медной цепочке, горела еле-еле, вращалась вокруг себя, покачивалась, запуская по стенам ленивые хороводы. Неплохо живет художник, маслом освещается. Хотя, может, запас заранее, еще до войны, афишу какую-нибудь нарисовал, а ему маслом заплатили. Или для гостей бутылку держит, мы ведь, вроде как гости.

Почему-то работало радио, так мне почудилось со сна, но потом я вспомнил, что радио здесь совсем не может работать, столбы то в виселицы переделали. К тому же радио не просто рассказывало, но еще и отвечало, тогда я догадался, что это они разговаривают, Саныч с художником. Сумрак менял голоса, добавлял своей глубины, покоя, в голоса вплетался сверчок, проснувшийся вместе со мной.

– А как же предатели? Почему они получаются? Ну, с героями все ясно, а предатели?

– Тут тоже все понятно. К сожалению, предатели были и всегда будут, тут уж ничего не поделаешь.

– А почему так много?

– Да нет, не много, – ответил художник. – Примерно каждый двенадцатый, это давно подсчитано.

– Каждый двенадцатый… Это много. Если в отряде шестьдесят человек, допустим, то получается, что в нем обязательно должно быть пять предателей?

– Примерно так.

– А без предателей никак?

– Никак, – сказал художник с сожалением. – Если есть герои, то всегда найдутся и предатели, таков закон.

– Не правильно, – возразил Саныч. – У нас в отряде нет предателей.

Чего это он откровенничает, интересно? Про предателей, про отряд. Он вот прямо так постороннему человеку признается, что состоит в партизанском отряде, первый раз за ним такое наблюдаю.

– И что, так всегда было и так всегда будет? – спросил Саныч. – Ну, я про предателей?

– Нет, конечно, – явно улыбнулся художник. – Когда-нибудь они переведутся, я в этом уверен абсолютно.

– Скоро?

– Мне кажется, что да. Лет через…

– Десять, – нетерпеливо закончил Саныч.

Художник промолчал.

– Десять лет – это долго, – возразил Саныч. – Мне кажется, раньше. Как война закончится, так и предатели все повыведутся. Кого шлепнут, кто сам задавится, не знаю уж, как там с ними разберутся, но не станет их, это точно.

Художник молчал.

А я согласен с Санычем – после войны предателей станет гораздо меньше. Может, и вовсе не останется, война тут нам в помощь – все кто хотел предать – все это сделали, проявили себя. Так что после победы станет очень почище, вражины поменьше. Героев, конечно, тоже убавится, герои в любой войне самые первые гибнут… Надо спросить, как с этим быть? Как жить без героев-то? Художник, наверное, знает.

– А вон та картина, – Саныч кивнул головой, на стене изогнулись тени. – Она… Это кто?

Художник ответил, но совсем уже неслышно, так что даже Саныч переспросил:

– Какой-какой полк? Много, конечно, народу, но не полк совсем, рота, наверное… Рубашки смешные…

Художник повторил. Опять тихо, я уловил окончание фразы:

– … стерегут, это ведь бесспорно. Все, павшие в боях… Да и не в боях, все честные и добрые люди, они представляют как бы…

Саныч недоверчиво засопел.

– А как они там живут? – спросил он с усмешкой. – Почему сквозь тучи не проваливаются?

Художник тоже хихикнул, задорно так, по-мальчишечьи, я подумал, что с возрастом я, наверное, ошибся, он совсем не такой старый, как мне показалось сначала. Просто об жизнь поизмочалился, усы опали, поистрепался.

– Тучи гораздо тверже, чем нам представляется… А живут они очень хорошо…

Он опять перешел на неразборчивый шепот, стал говорить слишком быстро, что-то про большую беду. Когда придет большая беда, поднимутся павшие за други своя…

– А сейчас разве не большая беда? – перебил Саныч. – Больше уже не бывает, по-моему, почти до Москвы добрались…

Художник ответил, я расслышал только «грядет» и «заря», да и то не наверняка.

– Вы что, в это верите? – усмехнулся Саныч.

Его я слышал лучше, наверное, из-за того, что к голосу привык уже.

– Это же… суеверия.

Опять зазвучал художник, его голос крался вдоль стен, шептал из-за печки и с потолка, усыплял, я начал соскальзывать обратно в дрему, старался уловить хоть что-то.

Кажется, художник рассказывал про свет.

И показывал тоже.

Он что-то делал с лампадой и свет становился неожиданно ярким, он разливался по избе и от его силы замолкал сверчок, свет разделялся на отдельные пучки, и они плясали на стенах, свет исчезал почти весь, за исключением бардовой полосы под балкой, и вдруг возвращался неожиданным пламенем. На стенах играли красные знамена, плескалась бирюза, коряги становились изумрудными, расцветало солнце, а потом все это съедала метель и зима.

И прямо под потолком повисала плотная радуга с золотыми звездами внутри, впрочем, это мог быть уже и сон. Или фокусы, наверное, у художника был набор светофильтров, или цветного стекла… нет, все-таки сон.

Утром в печи потрескивали угли, но тепла особого не было, русская печь только разогревалась, жарко часа через три станет, не раньше. Зато потом можно дня два не топить, жить накопленным теплом.

Саныч лежал на скамье, задрав ноги, приложив ступни к чумазой печи, к которой, судя по отпечаткам, часто прикладывался и художник. Самого его, кстати, видно не было.

– А где хозяин?

– Проснулся? – Саныч спустил ноги, достал валенки, сунул ноги в них, поморщился.

– Хозяин где? – спросил я снова.

– Ушел. Хочет нам еды у своячницы выпросить. Не знаю, он какой-то… В бога, кажется, верит.

Я оглядел избу при свете. Икон не видно, ни в углах, ни на стенах. Стены как стены, печь чумазая. Картины маленькие, разглядеть трудно, слишком темные. Коряги, плошки треугольные, ничего в них удивительного, дерево, глина. Даже уродливые, наверное, для красоты нужен мрак, так как-то.

И еще одна картина у окна на большом грубо сделанном мольберте. Закрыта дерюгой, только верхний правый угол отдернут. Пригляделся.

Саныч.

Я проморгался – нет, на самом деле Саныч, стоит…

– Пойдем отсюда, а? – предложил Саныч.

Я чуть не подпрыгнул – только что на картине его видел, а вот и сам он, в носу ковыряется. И уже собран и одет, только ботинки привязать.

– А что такое?

– А-ну… – отмахнулся Саныч. – Он всю свою провизию нам собрал. Шубу еще дарил, как озверел просто. Еще за чем-то побежал. А сам на ногах не держится, неудобно такого обжирать. Пойдем.

Я быстро оделся-обулся, попил воды, и через десять минут мы уже шагали по дороге. Саныч молчал, оглядывался часто, точно ждал, что кто-то нас станет догонять, когда удалились от деревни километров на пять, сказал:

– Сумасшедший попался…

И снова оглянулся.

– Что?

– Сумасшедший, говорю. Всю ночь мне ерунду разную рассказывал.

– Какую?

Саныч пожал плечами.

– Про царей каких-то… Греческих что ли. Старинных, короче, тогда еще копьями воевали.

– Про царей? – удивился я. – А мне показалось, что про будущее. Я просыпался иногда…

Саныч кивнул.

– Про будущее тоже. Много врал, будущее совсем не такое.

– А какое? – спросил я.

Саныч не ответил сразу, пнул снег.

– Сумасшедший, точно…

– Почему?

– Да, много чего наболтал.

Саныч отмахнулся, стал рассказывать дальше.

– Как зовут, спрашивал. Откуда родом. А я думаю – а зачем ему знать, как меня зовут, да откуда родом? Ну и соврал, чужим именем назвался. Зовут меня, говорю, Федор, а родом я из Кирякино, это на востоке. А он только рассмеялся. Не поверил. И вообще я думал отоспаться, а он как запустился…

Саныч зевнул, продолжил рассказывать.

– Про царя, значит. Не про того, что у нас был, а про совсем древнего, они со щитами бегали, я говорил. Так вот, этого царя со своими дружинниками поставили охранять проход в горах. Вот они и стали охранять. Ты эту историю не знаешь?

– Не. Я когда Грецию проходили, скарлатинил как раз.

– А у нас вообще истории не было, – сказал Саныч со вздохом. – Не все время, конечно, а только в шестом классе, наверное, тогда и пропустил. Хотя мне греки не нравились совсем, у них рабство было…

– Это у римлян, – возразил я.

– Не, у греков тоже, я точно помню. Там они все друг с другом воевали, а потом друг у друга рабов выкупали… А ну его, припадочный просто. И еще надоедливый.

Саныч плюнул.

– У него там картина стоит, ты видел же. Странная картина, люди какие-то непонятные, смотрят как-то… Ну не знаю… Как завучи. Целая картина одних завучей! Аж пробирает, глаза точно отдельно ото всего нарисованы… Глазастая картина!

Саныч поежился.

– Так вот, люди какие-то. Одеты странно, вроде все в рубахах белых, а если присмотреться, то и нет – из под рубах другое просвечивает. У некоторых мундиры старинные, у других кольчуги, и в форме тоже есть. И это…

Саныч опять оглянулся.

– Темно, конечно, было… Но они как живые. Словно покачиваются. И сколько их непонятно, вроде немного, но если долго смотреть… На самом деле может и полк. Художники они как, все такие?

Саныч постучал себя по виску.

– Смотря какие, – ответил я. – Обычно нет. Если природу рисует, реку там, или озеро, то с чего ему свихиваться-то? Он наоборот очень нормальный, денег много зарабатывает.

– Этот ненормальный. Ты бы его другие картины видел – ничего не похоже, какой дурак это купит? Я бы и даром такое на стену не повесил. А он пристает – говорит, давай нарисую, вот, говорит, для тебя тут справа местечко есть, в верхнем ряду. А я говорю – а с чего это я должен тут быть нарисованным? А он не ответил, стал какие-то краски разводить. И снова про своих царей.

Саныч поскользнулся на раскисшей колее, едва не упал, влип руками в грязь, ругаясь, полез вытирать руки о сухую траву и о придорожные березки.

– Встань, говорит, как будто ты с копьем! Как?!

Саныч вернулся на дорогу.

– А я ему говорю, как я встану с копьем, если я этого копья никогда не видел? А он как взбесился, говорит, тебе просто никак без копья, затрясся весь, руки задрожали…

Саныч поплевал на ладони и вытер их уже о ватник.

– Ну, я тогда подумал, а чего мне, жалко что ли? Дядька последнюю краюху отдал, чаем напоил, на печи уложил, а я не переломлюсь ведь, правда? Хорошо, говорю, встану. Ну, встал в угол, рожу как на фотокарточку состроил, ухват сжимаю, стою. А он рисует. Быстро так, и похоже, ну, ты же видел. И звездочку пририсовал.

– А что? – спросил я. – Правильно, что сказал, тебе ведь давно за генерала полагается.

– Да я ему не говорил.

– Как? – не понял я.

– Так. Он когда рисовал, меня вообще ни о чем не спрашивал. И звезду так нарисовал, а я уж не стал поправлять, думаю пусть, поскорее бы отделаться. Да он там многим звезды пририсовал.

Саныч поежился.

– Сумасшедший, что с него… Ему надо эту картину прятать, если увидят – то виселицу точно обновят. А она у него на самом видном месте. Какая сволочь стукнет – и все, больше не порисует…

Он остановился, ногой топнул, ругнулся гаже, чем когда в грязь попал.

– Что?

– Что-что, пистолеты забыли! – проскрежетал Саныч. – Теперь три километра назад возвращаться!

Глава 6

– Тут дальше осторожнее надо. Совсем уж фашистская территория начинается.

Саныч зевнул.

Фашистская территория ничем не отличалась от нашей. Та же дорога, те же елки. Снег. Такой же белый, как и у нас.

– Тут тропинка. К ключу, вон там, у камней.

Вдоль дороги действительно тянулась тропинка, хорошо протоптана, часто за водой ходят, видимо.

– Ключ целебный считается, – сообщил Саныч. – Зимой не замерзает. И есть после воды неохота. Потом попьем. Вон видишь сосну? Нам к ней.

Мы направились к сосне, но, конечно, же не прямиком, а вкружную, чтобы следов не оставить. Постояли над ключом, он действительно не замерз, хотя и сделался похожим на ледяного ежа. Над водой поднимался пар, облачка всплывали, мы стояли дольше, чем стоило, и уходить не хотелось.

Попили. Холодная и какая-то железная, весь желудок заполнила, не вода, а еда.

Устроились между невысокими соснами, чтобы нас видно не было, а тропинка чтобы наоборот, просматривалась.

Саныч достал часы.

– Полвторого, – сказал он. – Как раз.

– Зачем так рано-то? – спросил я. – Можно было поспать.

– В этих делах лучше не спать.

Саныч бережно снял вещмешок, растянул ремешок, начал выкладывать добро. Две большие трехлитровые бутылки самогона, каждая в аккуратной берестяной оплетке для крепости. Пять банок лендлизовской тушенки. Пять пачек махорки.

У меня тоже самое. Самогон, табак, тушенка.

Для обмена.

Саныч взял банку тушенки, надавил на крышку, жесть не вмялась, хорошие американцы консервы шлют, лучше бы второй фронт открывали, сволочи.

– Жесть толстая, – Саныч постучал ногтем по банке. – Я блесен нарезал, хотел сегодня за судаком… Ковалец, между прочим, ни разу шарашить не ходил, говорит, что его немцы боятся. Его боятся, а нас не боятся, а? Я, между прочим, в три раза их больше набил, тогда в одном бою четырнадцать штук…

Саныч отставил тушенку, взял за горлышко бутылку с самогоном. Выдернул пробку зубами, плюнул внутрь, заткнул обратно.

– Глебов должен был нас к шоссе отправить, – сказал Саныч. – Мосты щупать. Но не отправил, сюда послал…

Настроение у него было не очень, прямо скажем, поганое, у Саныча редко такое случается. Я его понимаю. Обидно.

– Так может это… – я кивнул на тушенку. – Пойдем отсюда, а?

Саныч промолчал.

– Скажем, что никто не пришел, – продолжал я. – Случается ведь, что не приходят?

– Случается, – согласился Саныч. – Но Глебов велел идти сюда. Значит, придут.

Саныч сказал это голосом очень похожим на голос командира – бесспорным.

– Непонятно все равно, – сказал я. – Вот мы, партизаны, шестьдесят седьмой отряд, все как положено. И идем меняться с фашистами. Это как?

– Тут все просто. Фашисты – они… – Саныч задумался. – Они как бы разные. По вредности. Есть те, которых в первую очередь надо бить – эсэсовцы, егеря, летчики, артиллеристы там всякие. А есть другие, не совсем настоящие. Вот взять Сталинград.

– Ну.

– Все настоящие фашисты там сейчас сосредоточены, а здесь у нас всякая мелкая погань, полицаи, доходяги германские – тех, которых в армию не взяли, одна нога короче другой. Они воевать не очень хотят, нам с ними тоже особо возиться нечего – только патроны тратить. Наше дело копить силы…

Это он произнес не очень уверенно, но тут же поправился, прибавил голосу полагающейся строгости.

– Наше дело копить силы для главного удара, – повторил он.

– Зачем тогда рейды устраиваем? – удивился я.

– Я так думаю, для острастки больше, – ответил Саныч. – Чтобы фрицы не наглели. А потом ты заметь, рейды у нас всегда особые. Мост подорвать, или там эшелон, или горючее спалить. Разведка опять же. А управы по селам громить смысла нет.

– Почему?

– Тут просто все… – Саныч поглядел в бинокль. – Просто… Стратегия. Вот, допустим, готовится наступление. Тут мы сидим в кустах и считаем вагоны. Не увеличилось ли количество, не поехало ли больше танков. Взрывать же нам пока ничего нельзя, без приказа. И вот наступление началось. Немцы стали по железке  силы свежие перебрасывать – вот тут мы и выходим. Эшелоны опрокидываем, мосты взрываем. Это гораздо важнее, чем фельдфебеля косорылого повесить, знаешь ли. Вообще, тут самодеятельности особой не надо…

Саныч продолжал смотреть в бинокль.

– Самодеятельность вредит, знаешь ли… Ну, прибьешь ты десяток фашистов, так они сюда карателей подтянут, зондеров всяких, отряд поприжмут, а то и разбомбят. И когда потребуется эшелоны валить, это уже некому делать будет. Ясно?

– А как же «Убей немца»? – не понял я. – Ты же сам говорил…

– Убей, конечно, – согласился Саныч. – Но с умом. И не сейчас, а потом, чуть позже. Вообще немца нам лучше не убивать пока. Рано, так Глебов сказал. Нет, если всякая прибалтийская сволочь попадется, или власовцы там, или полицаи, то можно и сейчас, немцы за эти помои не шибко держатся…

Саныч сунул бинокль мне, достал штык, воткнул в снег.

– Конечно, иногда трудно удержаться, – сказал он. – Очень трудно…

– Сам-то ты уже почти семьдесят набил, – вздохнул я.

– Ну, это время такое было. Руководства никакого, понимания тоже… Узко мыслили. Зато сейчас у нас организация, каждый отряд своим делом занят. Партизанский край. Фашисты знают, где наши деревни и туда не особо суются. По узкоколейке можно на дрезине спокойно ездить, самолеты прилетают, рация работает, лазарет задумываем, дороги под контролем. Полицаи по норам сидят, почти порядок. Саныч скрипнул зубами, взялся за штык.

Вчера утром он ругался. Кричал, что ему надоело, что он в партизаны пошел не для того, чтобы с фашистами браткаться, что он сейчас пойдет, расскажет Глебову. И пошел, и рассказал, а потом вернулся в землянку совсем уж злой, сказал, что нас посылают шарашить и у меня есть пять минут, что Ковалец свинья, пусть бы сам хоть раз попробовал, сволочь… А сейчас вот мне про партизанскую стратегию рассказывает.

Стратег.

– Партизанская война – это тебе не только стрельба, это еще и разложение.

– Что? – не понял я.

– Разложение морального духа. Вот ты думаешь, для чего мы все это сюда притащили?

Он указал на вещмешки.

– На патроны менять, на гранаты… А разве нет?

Саныч помотал головой.

– Не. Патронов и так полно. Гранаты можно, конечно, взять. Но не это важно. Важно то, что эти…

Саныч кивнул в сторону села.

– Эти привыкают, втягиваются. А когда придет нужный час…

Лицо у Саныча сделалось страшное, я понял, что он явно видит этот час, и все то, что в этот час случится.

– Давай-ка пожрем немного, – Саныч неожиданно улыбнулся. – Захотелось что-то. У меня со вчерашнего дня в животе какая-то дрянь… А хорошая у Груши яичница была.

У Груши мы уже второй раз останавливаемся. То есть я второй, а Саныч и раньше, он ей вроде как какой-то дальний родственник. Тетка Груша яичницей славится, у нее две курицы до сих пор сохранились, не знаю, каким уж чудом, Глаша и Паша.

Саныч взял банку с тушенкой, пробил штыком дырку, затем в несколько ударов вырезал рыбку, повертел задумчиво, спрятал в карман. После чего обрубил крышку по краю, посмотрел на меня сквозь рыбий силуэт.

– Это же надо обменять…

Саныч помотал головой.

– Не, – сказал он. – Одну можно слопать. Глебов так всегда велит делать.

– Зачем?

– Разложение опять же. Мы должны выглядеть сыто и довольно, это вселяет страх в сердце врага. Полушубки нам выдали опять же, шапки меховые – пусть знают, кто здесь хозяин.

– Получается, они должен нас бояться и не бояться одновременно? – спросил я.

– Ага. Так лучше всего. Непонятность. Когда непонятность, то до сортира без пушки дойти страшно, не то, что в атаку бежать. Давай есть.

Внутри банки краснело мясо, чистое, никакого жира. Саныч разрезал его пополам и быстро съел свою долю, сунул банку мне, сам нова стал наблюдать за тропкой.

Мясо было холодным и очень вкусным.

– Знаешь, почему они виселицы везде ставят? От страха. Пусть боятся. Идут.

– Что?

– Идут, говорю, сволочи.

Я чуть не подавился, кусок перекрыл горло, захотелось закашлять, но я не мог – Саныч показал кулак и свирепо сдвинул брови. Но прокашляться требовалось просто зверски, и чтобы удержаться, я впился себе зубами в руку. Саныч одобрительно ухмыльнулся.

По тропинке ковыляли немцы. Двое. Вообще-то, на немцев они не походили совершенно – настоящие лесные чудища, в какой-то самодельной обуви, подвязанной проволокой, в шинелях, как будто распухших изнутри, неповоротливые и смешные. Серые. Вывернутые пилотки, обмотанные неопределимым тряпьем. Правда, с карабинами, правильно, никто таким автоматы не выдаст, перхоть тыловая… Я не заметил, как вытащил пистолет и прицелился в крайнего справа. Саныч перехватил стол, помотал головой, скрипнул зубами.

– Не сейчас, говорю… – прошипел он.

Я убрал оружие. Не сейчас, да, опять не сейчас. Уже почти два года, а еще ни одного.

Саныч свистнул. Весело, игриво как-то, но негромко при этом, чтобы далеко не слышно. Немцы остановились. Карабины не сняли, принялись напряженно всматриваться в заросли.

Саныч свистнул еще.

Немец свистнул в ответ. И рукой помахал. У меня чуть глаза не высыпались. Они нам руками машут. Моя сестра стояла на балконе, рукой махала, и когда огонь начал жечь ей волосы, она прыгнула, а я не сумел ее поймать…

Я отвернулся. Сон. Кошмар, и нет пробуждения. Иногда я думаю, что его, пробуждения вообще нет. И все это будет продолжаться и продолжаться, лес, дороги, заметенные снегом и затянутые грязью, дома, пахнущие кислыми валенками, сырые дрова, хлеб с кирпичом, голодные и злые мыши, отъедающие у спящих отмороженные уши, моторы, гудящие в небе, звезды, сияющие особенно ярко уже который год.

Это же фашисты. Они же… они… Нет, я понимал, что стратегия, и лучше сейчас перетерпеть, лучше потом ударить сильно и сразу, и убить много, так чтобы снег покраснел, посерел, а когда по весне таять начал, из под него руки полезли с почерневшими ногтями, потому что мы своих всегда хороним, а они как придется…

– За тем следи, что на тропке остался!

Я стал следить. Простая задача. Оставшийся немец притоптывал, прищелкивал пятками, озирался, но трусил не очень, то ли силу чуял, то ли просто дурак, а может привык к обменным делам.

Второй же уже пробирался через снег, высоко разбрасывая по сторонам полы шинели, показывая разноцветный халат, надетый под для утепления, и пузатые штаны, перехваченные красными бечевками.

– Картошка-мартошка! Картошка-мартошка!

Приговаривал, улыбался коричневыми зубами.

Саныч стоял набычившись, но спокойно, руки держал на виду. Немец тоже, и вертел еще этими руками, а глаза пуганые, жить хочет, сволочь. Старый. Старые в три раза опасней, так Саныч всегда говорил, улыбаются-улыбаются, а потом тебе в спину из «Вальтера».

Сошлись возле сосны, немец скинул ранец, внутри оружейно громыхнуло. Гранаты.

– Хорошо, – сказал немец, поглядел на меня с подозрением.

– Гранаты? – спросил Саныч.

– Хорошо.

Немец открыл ранец.

Наши, лимонки. Свои даже и не предлагают, не нужны они никому, кроме самих фашистов. Взрываются медленно. Дернешь за веревку, и держи, считай, а если раньше кинешь, тебе ее обратно подбросят. А если те раньше времени подбросят, то можно успеть и в третий раз перекинуть, опасно все это. Наши надежнее.

Немец запустил в ранец сразу две руки и достал гранаты, как картошку, семь штук, зажав их между толстыми и длинными пальцами, я не люблю людей с такими руками, из них не получаются фотографы, зато пулеметчики хорошие.

– Белая? Папиросы? Сало? – кивнул немец на вещмешок, облизнулся.

Саныч предъявил бутылку самогона, воткнул в снег. Я предполагал, что немец станет торговаться, но он не стал, ссыпал гранаты в руки Санычу, затем достал из ранца взрыватели.

– Хорошо.

Саныч кивнул, передал мне гранаты, я спрятал их в рюкзак. Немец приблизился, протянул запалы. Мне не хотелось к нему прикасаться, никак, и я сдернул ушанку, протянул, и тут же понял, как это выглядит – я стою с протянутой шапкой перед фашистом, но было уже поздно – фашист уже ссыпал в нее взрыватели.

Затем немец выудил бутылку из снега, отгрыз пробку, глотнул, закрыл глаза, глотнул еще, ахнул, занюхал рукавом.

– Еще белая? – немец стрельнул завеселевшим глазом на наши котомки.

Саныч хмыкнул.

Немец хохотнул. Расстегнул шинель, расстелил ее на снегу. Под шинелью у него на самом деле оказался махровый халат, в оранжевую и зеленую полоску.

– Муттер, – немец ткнул себя в бок. – Муттер аус райх.

– Мама из рейха прислала, – перевел Саныч.

Немец опрокинул ранец.

Еще гранаты, штук десять. Патроны для МП, несколько пачек. Пистолеты. «Вальтер», «браунинг», патроны к ним. Саныч принялся изучать предложенное. Отложил гранаты, взамен выставил бутыль. Немец опять не стал торговаться, и от пробы не удержался.

– На навозе настаиваем, – сообщил Саныч.

– Навоз – хорошо! – опять хохотнул немец.

Саныч достал тушенку.

Немец облизнулся.

– Америка! – Саныч постучал пальцем по банке. – Цвайте фронт!

Немец кивнул, серьезно. Саныч принялся перебирать патроны. Патроны его не очень интересовали, как и пистолеты, впрочем, Саныч с презреньем повертел на пальце «Вальтер», уронил его на шинель, выпрямился.

– Дерьмо, – сказал Саныч. – Не годится.

Фашист застонал, хлопнул в ладоши.

– Часы нужны, – Саныч ткнул пальцем в левое запястье. – Часы! Часы – пять банок!

Часы вещь редкая, у нас только у Глебова и у Саныча. За них вполне можно и десять банок выменять, но Саныч специально роняет цену.

– Пять!

Он показал немцу пятерню.

Фашист обернулся к своему, кивнул. Немец с тропинки двинулся к нам. Этот через снег пробирался по-другому, ноги не задирал, продавливал. Подошел. Фашисты принялись совещаться, поглядывая то на нас, то на банки, что мне совсем не нравилось, мне казалось, что вот-вот они начнут стрелять.

Саныч напротив, совсем не переживал, скалился, щурился на солнце, которое зачем-то выставилось именно в этот день, кивал мне, и говорил о том, что через пару дней можно будет проверить налимьи ямы, морозы хороши, налимы жирны и вот-вот полезут, морды пора расставлять.

Наконец немцы о чем-то договорились. Тот, что раньше стоял на тропке перевесил карабин на другое плечо и снял с запястья часы. Протянул Санычу.

– Хронометр, – фашист потряс часами. – Механизм!

Саныч отобрал часы, приложил к уху, кивнул.

Фашисты стали собирать тушенку.

– Шоколад? – спросил Саныч. – Шоколад? Конфеты? Цукерки?

– Цукерки! – восхитился немец.

Обмен продолжился. Шоколада у фашистов оказался целый запас, Саныч сумел вытянуть весь, причем так, что у нас под конец осталась еще одна бутылка самогона. Немцы неприятно переглянулись. Главный меняла собрал с шинели оставшееся добро, ссыпал его в ранец, а шинель натянул на халат, уставился на бутылку, с тоской, как на родную.

– Ну что, вражье вымя?! – подмигнул Саныч нагло и весело. – Гитлер капут?!

Я испугался, думал, что вот сейчас, сейчас оно и случится, но немец только хохотнул, подмигнул Санычу хитро и полез в банку для противогаза. Пистолет. А Саныч совсем, кажется, не переживает, точно на самом деле заговоренный…

Но фашист достал совсем не пистолет.

Плоскую круглую баночку с белой чуть волнистой надписью, в таких, только чуть побольше, монпансье продавали.

– Нивеа… – прочитал Саныч. – Это что?

Фашист сделал восхищенное лицо, подцепил ногтем крышку. Внутри обнаружилось белое масло, от которого тут же в разные стороны распространился одеколонный запах, я такого уже давно не слышал, я его вообще, если честно, не слышал.

– Это что? – спросил Саныч. – Вазелин что ли?

– Парфюм! – фашист соорудил восхищенное лицо. – Парфюм ого-го! Парфюм – вино, вино – парфюм, обменка! Дайне фройлейн! Презент-презент!

Он протянул баночку Санычу.

Саныч секунду думал, потом баночку взял.

– Нюхайте, маленький партизанен! – усмехнулся немец. – Цивилизациен!

Саныч понюхал осторожно.

– Хорошо! – похлопал в ладоши немец. – Очень хорошо! Швисс! Цюрих-парфюм!

Саныч сунул мне баночку. Она была еще теплая, причем, теплая не от рук Саныча, а от рук фашиста – он держал ее довольно долго. Я понюхал. Цветочный аромат, еще что-то, химическое, запах проник в легкие и застрял в горле. Меня затошнило. Съеденная тушенка просилась обратно, а я всеми силами старался ее удержать. Полбанки тушенки, я не мог потерять полбанки тушенки…

Я вернул баночку Санычу и отодвинулся в елки.

Саныч тем временем торговался с фашистами. Я не слышал, что он говорил, и что отвечал немец, я жевал хвою. Жевал, сдерживая рвотные позывы. Рот наполнился слюной, я сплевывал ее постоянно, а она все прибывала и прибывала, вокруг меня на снегу зеленели лужицы слюны, выбить запах швейцарского крема из горла не удавалось.

Тогда я закрыл глаза и стал представлять лимоны. Я грыз замороженные лимоны, кислые, горькие, холодные, заливался соком, а тошнота не отступала, в голове крутились зеленые карусели, а я терпел и сжимал кулаки.

Терпел. Сжимал.

– Плохо? – спросил Саныч.

Я открыл глаза.

Он стоял рядом.

Я кивнул.

– Пройдет. Задержи дыхание. Только подольше.

Я набрал воздуха, стал ждать.

– Фашисты не жадные попались, – рассказывал Саныч. – Видимо, в госпитале работают, с трупов снимают. Трупов у них много, это хорошо. И голодные – жрать хотят. В следующий раз тебе часы выменяем. Держи дыхание, держи!

Я держал. Минуту, наверное, продержал, выдохнул.

– Не нужны мне часы, – с трудом ответил я.

– Ну, мы тебе нормальные часы достанем, наши, советские. У летчиков хорошие часы всегда, они на бритвы поменяются. Тошнит еще?

– Не очень.

– Ну и хорошо. Пойдем.

Он сунул мне рюкзак, тот, который был поменьше и полегче, и мы побрели в сторону дома, теперь два дня тащиться. Вечером будем на  хуторе Груши, переночуем, а потом уже на болота повернем, там недалеко.

– Не тошнит уже? – спросил Саныч.

– Нет.

На самом деле не тошнило.

– Можно еще щеку прикусывать, – посоветовал Саныч. – Это тоже помогает. Или часто-часто дышать, вот так, язык еще при этом высовывать.

Он высунул язык и подышал, и сделался похож на бульдога, я однажды видел такого, только с медалями, бульдог то есть был с медалями.

– А еще проще снег на переносицу, только потом засопливеешь сразу. Или не шевелиться. Ты, я видел, глаза закрыл, это неправильно, глаза никак закрывать нельзя, наоборот. Глядишь в одну сторону и не шевелишься. Клюквы можно еще пожевать… Смотри-ка, чего у этой сволочи выменял.

Саныч остановился. Полез за пазуху, вытащил плоскую коробку, так мне показалось, не сразу понял, что это.

– Фриц хотел полбутылки за нее, – сказал Саныч. – А я сторговал за четверть. Тяжелая, полкило почти.

Он протянул шоколадку мне. Огромная, я никогда не видел и в половину, ни по тяжести, ни по размеру, наверное, как шесть обычных плиток. Или как восемь. Длиной длиньше учебника, и толщиной в большой палец, с ребристыми квадратиками, прощупывающимися через фольгу и плотную коричневую бумагу, не знаю почему, но было сразу ясно, что под упаковкой шоколад, замерзший, твердый и чуть седой, самый настоящий.

– Жаль, конечно, что поломанная, но ничего, я потом сморожу. Как тебе?

Я восхищенно вздохнул.

– Гросс цукерка, – пояснил Саныч. – Выпущена специально к намеченному в этом году взятию Москвы.

Он хмыкнул, осторожно забрал шоколад обратно.

– Все равно… – я помотал головое. – Фашистское жрать…

– Ерунда, – Саныч плюнул. – Ерунда… Это трофеи, все по праву. Вот у тебя же «шмайссер» есть? Ты из него стреляешь – и ничего. А шоколадка это шоколадка… Почти то же самое, что граната. Весит мало, а толку много. Потом… Знаешь, мне сам Глебов велел, ну, чтобы шоколад, если получится, добыли. Для разведчиков. Им нужно хорошо питаться, чтобы в обморок на переходах не падать. Так что вот. Понятно?

– Понятно, – согласился я.

– Так что никаких рассуждений, боец. Шире шаг!

Шире было уже некуда, но я все равно постарался. А шоколадный вопрос по пути домой возникал еще неоднократно, ни с того ни с сего Саныч начинал рассуждать про трофейный шоколад, трофейный чаи и трофейный кофе.

– Чай в Германии не растет, это все знают, – говорил Саныч. – И кофе тоже, хотя они его из ячменя делают. А шоколад точно из Африки привозят. Так что все это совсем не немецкое…

Или еще:

– У продуктов нет принадлежности. Вот если мы захватываем, к примеру, керосин, то мы же его не на землю выливаем, мы его в лампы. Так ведь?

Мне хотелось сказать, что керосин-то мы не пьем, но тут Саныч вспомнил про лекарства.

– Или взять лекарства. Мы же захватываем немецкие лекарства, что их потом выкидывать что ли? Нет, надо спасать раненных. А вот когда мы войдем в Германию, там вообще все немецкое будет.

– Зачем? – не понял я. – В Германию мы зачем войдем?

– Как зачем? Ты что думаешь, мы на границе остановимся?! Нет! Придется Германию всю захватывать, до последнего кусочка. Чтобы никогда больше на нас не полезли. Гитлера, конечно, поймают, в Москву привезут и в стеклянную башню. И все будут мимо проходить и плевать. И в каждом городе такую башню поставят, фашистов на всю Россию хватит, я уже говорил.

Тема послевоенного устройства неожиданно захватила Саныча, он стал придумывать, как все организуется потом, после Победы.

– После войны каждому советскому человеку выдадут по немцу в помощники – пусть чинят, что наломали. Сама Германия нам не нужна будет, там ничего полезного нет, немцы уже все выкопали, но выкидывать тоже не надо. Мы туда наших переселим, с Севера откуда-нибудь, они немцев быстренько жить правильно научат. Финляндию обратно присоединим – нечего с немцами дружить, Финская советская республика станет называться…

– Зачем нам эта Финляндия? – возразил я. – Там одни елки да комары.

– Как зачем? А порты? А с севера прикрытие? Мы с ними уже раз воевали, это раз. А потом они нам за Ленинград ой как должны – они его как раз с севера держат. Финляндия тоже ой как виновата…

Мы начали спорить. Про Финляндию, про Польшу, про другие страны, это оказалось очень интересно, время, во всяком случае, шло быстрее. Потом в страны стали играть, один задумывал страну – и рассказывал, что в ней есть, какие люди, какие деревья растут, животные какие водятся, а другой должен был угадывать, что это за страна. Я проигрывал, оказалось, что Саныч знает удивительно много стран, а с моей стороны он только Монголию не угадал, до Груши играли.

Через полутора суток вернулись в лагерь, и как полагается, отправились прямиком к Глебову. Саныч докладывал обстановку, а я сидел у стола, смотрел на оладьи. Самые настоящие, из белой муки, они лежали горкой в железной миске, и поблескивали капельками масла. И рядом стояла берестяная плетенка, в которой, как я подозревал, было варенье, конечно, черносмородиновое и не очень сладкое, но все равно варенье, и оладьи и варенье предназначались нам.

Но к оладьям мы приступили не сразу, пришел Щенников, а с ним еще несколько человек, Саныч выставил рюкзаки и стал раздавать добычу. Все доставалось сначала Щенникову, он осматривал каждую вещь и передавал ее дальше, по принадлежности, гранаты оставлял себе.

Саныч пребывал в хорошем настроении, подшучивал:

– Знаете, почему Щенников все гранаты себе забирает? Он на каждой гранате осторожненько гравирует – «Смерть фашистам». И неприличные знаки еще.

Глебов кашлянул.

– Игорь Иванович ведь часовщик по профессии, – рассказывал Саныч. – Мастер – золотые-руки, мелкие работы осуществляет с закрытыми глазами. Он и на патронах то же самое производит. Можете посмотреть – на каждой пуле выцарапано «Щенников И.И., с советским приветом». Правда, надо в лупу смотреть, так не видно. А вы знаете, что он накопил пятнадцать наручных часов и в каждые вмонтировал отравленную иглу с пружиной, сложил эти часы в ящик и подбросил на псковскую дорогу? Фашисты обрадовались, часы поделили – а ровно в час дня иглы вонзились во вражеские запястья! И пятнадцать трупов!

Теперь кашлянул уже Щенников, а мужики поглядели на него еще с большим уважением.

– А вот, кстати, и часы, – Саныч достал часы. – Но эти часы у нас идут Лыкову… Где Лыков? Нету его?

– Кашу варит, – сказал Щенников. – Давай мне лучше. Мне хорошие часы на самом деле нужны…

Он поглядел на Глебова.

– Я никогда отравленных часов не делал, это он выдумывает все.

– Делал, все знают. И я тебе, Щенников, часы не дам. Тебе часы дай – ты их сразу к бомбе приладишь.

– А Лыков что, к каше приладит? – спросил Щенников.

Все немного засмеялись.

– Нет, это Лыкову совершенно серьезно. Он все время то не доваривает, то переваривает, теперь будет съедобно. А Щенникову я в следующий раз принесу…

В землянку проник Ковалец. Осторожненько так, как хорь в птичник, потихонечку, посмотреть на наши прибытки. И Саныч, конечно, это заметил.

– Ковальцу тоже есть, – сказал Саныч. – Все как заказывал.

– Я тебе ничего не заказывал, – Ковалец начал стягивать с рук черные кожаные перчатки, я такие у наших ни у кого еще не видел.

– Ты просто забыл, – Саныч сунул руку в карман. – Запамятовал.

И Саныч протянул Ковальцу синюю баночку.

– Это от блох порошок, – сказал кто-то сбоку. – Я такой видел однажды.

Ковалец начал стягивать вторую перчатку.

– Это не от блох совсем, – поправил Саныч, – это наоборот. Душистый вазелин для бритья. Чтобы и дальше своей красотой повергал в трепет немецко-фашистских захватчиков!

Смеялись громко. Ковалец спрятал перчатки в карман.

Но подрались они позже, уже вечером.

А гросс шоколадку Саныч так никому и не отдал.

Глава 7

Нас разбудил, конечно же, Ковалец. По-свински, как он любил, прокрался в землянку, уселся напротив на топчан, покряхтел и стал обкуривать нас махрой, смешанной со мхом.

– Ковалец, а правда, что ты с русалкой целовался? – спросил Саныч.

Ковалец поперхнулся и закашлялся, захлопал себя ладонью по загривку.

– А потом лишаем еще заразился, – Саныч повернулся на спину, стал разглядывать ногти. – Все же знают.

– Да это я от кошки! – выдохнул Ковалец. – Сеструха-дура кошечку притащила…

– А, так это ты с кошечкой целовался…

Ковалец вскочил, стукнулся головой о стреху, сверху на него осыпались дохлые майские жуки, попали за шиворот, Ковалец задрыгал туловищем, точно они были живые.

– Осторожнее надо, – зевнул Саныч. – Мне жилище некогда чинить, а ты как не зайдешь, головой тут все разрушаешь. Я, пожалуй, Глебову доложу, пусть тебе каску не выдают, у тебя от башки пули и так отскакивать станут.

Ковалец сорвал куртку, сдернул рубаху, майские жуки просыпались на пол, Ковалец принялся яростно топтать их. С хрустом.

Саныч наблюдал.

– Ты бы лучше так немцев бил, – посоветовал он. – А то как-то вяло у тебя получается. То мозоль на пятке натрешь, то рожа прицепится. Ты, Ковалец, какой-то не вовремя больной. Или наоборот, вовремя?

– Ты на что намекаешь?! – Ковалец забыл про самокрутку, она прижгла ему пальцы.

Ковалец ойкнул и самокрутку уронил.

– Я говорю с кошками надо меньше общаться, вот что я говорю.

Ковалец пнул в ярости стену. Саныч промолчал.

– Глебов дает вам семь дней, – сказал Ковалец злобно. – Оружие оставить, и можете отваливать. К пятнице чтобы вернулись. Все.

Он развернулся и, хрустя жуками, выскочил из землянки.

Саныч спрыгнул с койки.

– Собирайся! – он ткнул меня в бок. – Собирайся давай, уходим!

– Куда уходим? – не понял я.

– Ко мне уходим! Домой! Глебов в отпуск разрешил. Чего сидишь? Семь дней – это совсем немного. Два дня туда, два обратно, трое дома. Отдохнем…

Я свесил ноги с койки. Саныч уже оделся и теперь собирал вещмешок, собирал шоколад, сахар, две банки тушенки, махру. Домой. Здорово. Я должен был почувствовать грусть, тоску какую, но ничего похожего не испытал. В горле першило от дурацкого табака Ковальца, кашлянуть хотелось, и злость еще – поспал бы еще часа три.

– Ты чего сидишь?! – Саныч ткнул меня в плечо.

– Да я это… Не пойду, наверное. Далеко, да и нога болит. И мороз сегодня. Ты это…

Я вытянул свой мешок. У меня тоже кое-что накопилось. Тоже махорка, три пачки. Шоколадка, к Новому году берег. Сахар, несколько кусков в бумаге, один похож на бублик, очень смешной кусок сахара. Тушенка американская, три банки. Галеты.

Я собрал это добро в охапку, ссыпал на койку Саныча.

– Отдашь своим. У тебя же сестры. А девчонки все сластены.

Саныч молча погрузил мои запасы в рюкзак, ничего не сказал. Это мне в нем тоже нравится – лишнего никогда не болтает. А то сейчас началось бы, да нет, я не возьму, нет возьми свои десять копеек, да нет, что ты, мне мои десять копеек не нужны…

– Хорошо, – сказал Саныч. – У тебя пять минут.

– Что? – спросил я.

– Пять минут. Через пять минут я жду тебя под сосной. Все.

Саныч закинул мешок на плечи, выскочил на воздух, вернулся, сказал строго:

– Смотри у меня! Если не пойдешь…

Кулаком пригрозил.

– Если не пойдешь, я сильно обижусь. Понял.

Лучше Саныча, конечно, сильно не обижать, я быстро собрался. А что, схожу в гости. Чем тут неделю сидеть, пойду, пройдусь. Посмотрю, как Саныч жил. И не скучно будет. К тому же если не пойдешь, Ковалец обязательно заставит работать. Дрова пилить, потом дрова рубить, потом еще что-нибудь придумает, и будет руководить, наставлять, недовольно ворчать, говорить, как правильно…

Лучше к Санычу. Конечно, мороз сейчас, а ватник у меня постерся и с холодами не дружит, а еще больше не дружит с метелью, но лучше мороз, чем Ковалец.

На воздухе пахло дымком и дрожжами, Саныч о чем-то разговаривал с Лыковым, понятно, пытается что-то выпросить в дорогу, выпросит, конечно же. Лыков скрылся в поварне, показался опять, сунул Санычу узелок, помахал мне. Я тоже помахал.

Саныч подошел, потряс узелком.

– Каша, – сказал он. – В �


Источник: http://kniguru.info/short-list-vtorogo-sezona/oblachnyiy-polk


Рекомендуем посмотреть ещё:


Закрыть ... [X]

Читать онлайн - Вентворт Патриция. Мертв или жив Вязание манишки двумя спицами



Как вязать шапку с шишками Как вязать спицами узоры: фото, схемы и видео
Как вязать шапку с шишками Рукоделие и декор. Идеи, советы, уроки
Как вязать шапку с шишками Книгуру » Облачный полк - fo
Как вязать шапку с шишками Как связать пуловер для
Как вязать шапку с шишками Вязание шапки спицами
Как вязать шапку с шишками 5-метровый самодельный ветрогенератор
Как вязать шапку с шишками Браслеты: виды браслетов, модели, фасоны
Вязание туники спицами. Схемы вязания туники. Описание и фото Дизайн ногтей жидкие камни (50 фото) Новинки и КОСМОДРОМ - Электронные компоненты для Как сшить рукавички из норки Городская женщина Купить трафареты для стен. - funimg. org

Похожие новости